3 апреля я весь извелся. Женин глуховатый голос таял где-то в первых рядах, половина ее текста не дошла до зала. Играли в общем-то хорошо, азартно, но вынуждены были форсировать звук и это сказалось на общем тоне и атмосфере спектакля. Игорь поражает всех изяществом, пластикой, остроумием и драматизмом своей роли.
Одиннадцатого у дворца им. Ленсовета повторилось то же самое. Было много дружинников, поскольку приехало наше высокое начальство – вся идеология, культура, Ленсовет, вроде бы 80 человек. И снова – театральная и литературная интеллигенция. Говорят, что такого ажиотажа не было со времен подъема БДТ. Боря, я говорю это, зная, что и ты и я относимся к этому спокойно, объективно оценивая то, что мы сделали, и сознавая то, что не сделали. Но видеть, как спектакль в течение трех часов держит по-настоящему такой зал, это большое наслаждение. И я его испытал, радуясь каждой реакции, мучаясь и страдая за тех, кому плохо слышно. В последний день несколько сот человек, в основном студенты, стояли. Реакция нашего зала отличается от московской – некоторые тонкие моменты то ли не услышаны, то ли не поняты. Я поднимался на балкон – как ни странно, там слышно, но все происходит в немыслимой дали, как будто в перевернутом бинокле, – и там я видел полную отрешенность и завороженность лиц.
В конце много раз вызывали актеров, актеры вызвали и меня, и честно тебе говорю, мне хотелось этого, потому что в зале были мои школьные друзья, с которыми мы ходили в 40-х годах в этот дворец на танцы, предварительно выпив сто грамм на троих – чтобы пахло! – и в библиотеку ходили, потому что жили в соседнем квартале. Они, как истинные философы жизни, пришли с женами, с бутылкой коньяка, ничему особенно не удивляясь, не хваля меня, а, как обычно, посмеиваясь, завели в буфет и там культурно, как и полагается в театре, бутылку распили и тем самым как бы замкнули круг наших «дворцовых» похождений. Эти сто грамм коньяка, вероятно, тоже способствовали тому, что я вышел на сцену.
Потом мы были у моих друзей, Нонны Слепаковой и Льва Мочалова, ну, об этом Игорь тебе, вероятно, рассказал.
Между тем, ни одной публикации о ваших (теперь уже наших) гастролях в ленинградских газетах не было – факт беспримерный, все-таки три новых спектакля. Через несколько дней было отчетно-выборное собрание союза писателей. В разделе о драматургии Чепуров перечислил несколько имен из мастерской Дворецкого, назвал несколько новых пьес, а затем посвятил мне целый абзац, сказав, что и в центре дискуссий, и трижды на афишах Москвы. Но когда выступил секретарь по идеологии из обкома Захаров, то все было поставлено на места: мы, дескать, отдаем должное художественной убедительности в обрисовке «антигероя» (он был на спектакле 11-го), но нам нужен герой. И еще: феномен новой ленинградской драматургии должен быть объективно исследован театроведами. Другими словами: спокойно, товарищи, не будем спешить с выводами, поживем – увидим. В тот же день параллельно собранию прошло совещание парторгов театров Ленинграда, тоже на уровне обкома и главка.
На следующий день мне звонили в Комарово сразу из двух театров: Хамармер (на Литейном) и Комедия с просьбой приехать для серьезного разговора. Я сказал, что сейчас не поеду, поскольку залег на дно. И действительно, эту неделю наконец-то работал. Еду завтра, хотя уже знаю, что отношение к текущей драматургии было декларировано буквально в тех же выражениях: мы отдаем должное, но…
Постное выражение при знакомстве с пьесой, как выяснилось, возникало не только на лицах отечественных чиновников. Как-то в Москве меня свели с чешским переводчиком Иржи Похом. Это был далеко не молодой человек, хорошо знакомый с советской драматургией. Накануне он смотрел мой спектакль в театре Маяковского, и что говорить, был под впечатлением. Иржи, как и многие активисты «пражской весны», «перевоспитывался» на стройке и лишь понемногу возвращался теперь к своей настоящей профессии – художественному переводу. Виделись мы в кафе ЦДЛ не больше часа, но затем в письмах как-то прониклись друг к другу симпатией и доверием. Ему и его супруге Ружене я поручил специальной доверенностью перевод на чешский всех своих пьес. Но вот вскоре получаю такое письмо:
«Уважаемый товарищ В. Арро!
Национальный театр в Праге решил поставить на своей сцене Вашу пьесу «Смотрите, кто пришел!» Перевод пьесы был поручен нашему переводчику в связи с тем, что мы над драматургическим материалом работаем совместно – переводчик, режиссер, завлит. Ваша пьеса уже подготовлена к постановке на нашей сцене. Агенство ДИЛИА сообщило нам, что перевод Ваших пьес вы поручили супругам Поховым. К сожалению, их перевод не отвечает нашим требованиям. Поэтому мы обращаемся к Вам с просьбой дать разрешение в письменном виде на наш перевод, в противном случае Ваша пьеса не сможет быть поставлена на сцене Национального театра. Просьба немедленно сообщить о Вашем решении. С уважением, д-р Ян Цисарж, главный завлит Национального театра в Праге».
Желая быть верным партнером, я вежливо отказался от нового перевода, поставив в известность об этом своих переводчиков. Но уже в апреле 1984 года Иржи писал:
«Что-то неладное творится со «Смотрите, кто пришел!» Пьеса по причинам абсолютно неизвестным не разрешается… Ничего не понимаем, дело касается только этого названия, видно что-нибудь случилось. Жаль, в театрах пьесу включили в предварительный план, пострадали автор, переводчики – и публика. Все это, конечно, только между нами, не официально: нас об этом информировали из театров и некоторые товарищи…»
А о том, что случилось, меня потихоньку уведомили «некоторые товарищи», но уже из нашего родимого ВАА-Па, когда я рассказал им об этом письме. Как выяснилось, они честно выполняли свой долг: раз пьеса пропущена цензурой, напечатана, с успехом идет в советском театре, то пусть себе завоевывает сценическую судьбу заграницей, ну, для начала хотя бы в соцстранах.
Кто-то бдительный в Чехословакии, получив пьесу и прочитав ее, почуял что-то неладное, пожаловался в ЦК партии. Ихнее ЦК позвонило в наше ЦК да еще на высоком уровне: что вы, мол, нам присылаете? Наше ЦК призвало руководителей ВААПа на ковер и раскритиковало всю систему рассылки пьес заграницу, раз туда попадают такие сомнительные. Вот такую мне рассказали историю, пока мы курили на «черной» лестнице в ВААПе. В рекламных буклетах и журналах, выпущенных этой организацией «на зарубеж», есть все мои пьесы, кроме той, крамольной – она даже не упоминается. Правда, если пьеса оказывалась в стране по другим каналам, то наше Агентство не возражало. Так появились постановки и публикации (по данным того же ВААПа) в Финляндии, Франции, Болгарии, ГДР, Венгрии и даже в Китае.
А в Чехословакии партийно-театральная интрига все длилась. Лишь в 1987 г. Иржи Пох добился публикации своего перевода (о постановке и речи не было). Вот что он мне сообщал:
«…Однако Вы сами хорошо знаете (у вас – это прошлое, у нас, к сожалению, настоящее), что судьбу произведений драматических и других решают незнакомые люди где-то далеко и высоко. Так дело обстояло и с Вашей фамилией, Владимир. После исключительного интереса к «Смотрите, кто пришел!» (послужил этому наш перевод) наступило молчание, запрет, недоверие, и никто не мог объяснить, почему. У Вас, как надеюсь, уже есть первый номер «Советский театр», в подготовке которого я участвовал. Конечно, убеждал – и убедил – включить Арро, это удалось. В приложенном к этому письму номере театрального журнала «Сцена», где дается оценка «Советского театра» № 1, приводятся такие слова: «…Что касается Владимира Арро и его драмы «Смотрите, кто пришел!», которую у нас пока не разрешали ставить, у нас сейчас в связи с опубликованием текста пьесы есть возможность снова спросить, почему все это произошло, снова почувствовать исключительную потребность этой пьесы и для нас и спустя несколько лет обсудить этот печальный эпизод…» Думаем, что это объясняет все…»
Мне «все» было ясно задолго до публикации. Все-таки мы по сравнению с чехами в этих вопросах были более продвинутыми. Правда, не долго. Вскоре они пошли дальше нас – выбрали своим президентом опального драматурга Вацлава Гавела.
Эхо
«Волнение» в драматургическом жанре продолжалось лет пять, но волна на то и волна, чтобы когда-нибудь опасть, сникнуть. В 87-м, в разгар «перестройки» и «нового мышления», критик А. Соколянский фиксирует снижение активности бывших «новых» драматургов. Статья в «Советской культуре» так и называлась – «Отлив драматургической волны». Парадокс был налицо: «Казалось бы: сегодня им – Петрушевской, Арро, Галину, Павловой и другим – все карты в руки. Можно!.. Даже модно!.. Ну, кто первый? Почему так тихо?» Упоминая несколько новых пьес этих авторов, в частности, и мою «Колею», молодой и задиристый А. Соколянский тем не менее беспощаден в установлении симптомов болезни и диагнозе: «Отработанный материал», «приелось», «поезд ушел» – это витает в воздухе и не выговаривается отчетливо, пожалуй, лишь из уважения к мужеству людей, заставивших все же – пусть ненадолго – прислушаться к своему голосу и высказавших несколько непривычно резких и болезненных истин, обновивших, расширивших наше представление о современнике… Мерещатся какая-то несправедливость, какая-то ошибка судьбы».
Да нет никакой ошибки или несправедливости, критик и сам это понимает. «Смысл и сила этих пьес… – в общем настрое. Была схвачена атмосфера времени. Тоскливое саморазрушение личности. Тоскливое саморазрушение семьи. Тоскливое саморазрушение жизненных ценностей. В сущности, это была не драма быта, а драма застоя, отраженная на уровне быта. Застой, распад и нервозность общей жизни, о которых было поведано в единственно возможной на данное время форме. В этом была главная ценность названных пьес. Это было то, что стоило пробивать и защищать, и это было то единственное, что не