могла высказать вслух «защита».
Хорошо, в самом деле, критикам – вчера «не могла», сегодня «могла». Для драматурга же, очевидно, запрет – последнее дело. Мало ли что нельзя, он обязан и найдет способ высказаться. А вот когда дозволено, то не может. Потому что не хочет. Потому что с души воротит, когда можно. Прямо как у Достоевского.
Но не в этом дело. У меня еще будет повод, наверное, к концу этой книги высказать свое понимание творческого кризиса драматурга. А пока за меня это сделает Нина Велехова, та самая Велехова, которая была одной из застрельщиц дискуссии 80-х. Как явствует из ее статьи «Наследство ищет наследников» («Театр» № 12-1992), к этому времени кризис настиг уже не только драматургов, но и критиков. Отчаяние, пессимизм, охватившие их, не шел ни в какое сравнение с тем, что мы испытывали в эпоху застоя. Я процитирую лишь ту часть статьи, которая имеет непосредственное отношение ко мне. Цитата будет длинная, но она – многое объясняла тогда, и не теряет, а лишь умножает свою актуальность сейчас, в начале нового века.
«Что надо назвать как главную беду? То, что со сцен театров бурным темпом идет самовыражение люмпена. Оно уже явилось на смену демократизации искусства. Вкус люмпена, его выбор (того, что ему близко в искусстве) стал и определять стиль нашего современного отечественного искусства. Когда-то оно страдало в отсутствии творческой свободы – от госзаказа. Но освободившись от госзаказа, оно покоряется ныне люмпен-заказу. Общество капитулирует перед духовным ограблением, обескультуриванием, не знающим предела.
Я не впервые обращаюсь к этому трагическому вопросу. Потому трагическому, что реальное падение личной и общей культуры, которое нас настигло, может снять все, что удастся в политике и экономике, ибо не будет того человека, для которого это «достигается». В складывающейся сегодня культуре как она есть закладывается и новый тип человека, а в условиях жизни возникает и нужный для его укрепления климат. Но, видимо, это кажется мелочью тем, кто решает, как нам жить. И ничего в этом плане не меняется.
Первое и последнее пока слово против капитуляции перед хамом было сказано Вл. Арро в пьесе с отчаянным призывом опомниться, кричащим прямо в названии: «Смотрите, кто пришел!» Писатель понял, что пришли могильщики культуры, нравственности и преемственности гуманных принципов жизни, могильщики приоритета высоко развитой духовности человека, культивирования тонких и щадящих человека отношений в обществе. Главное лицо этой драмы – молодой ученый Шабельников – приходил к неизбежности самоубийства. Владимир Арро надеялся быть услышанным, но его голос пропал в глупой критике самих тех, кого он пытался защитить. Ни литература, ни пропаганда (ТВ и газеты) не подхватили и не разделили его тревоги, потому ли, что проявили глухоту к реальным процессам жизни, потому ли, что получили из инстанций запрет на такие темы (а это было, спектакль буквально еле живой пробился к показу уже измененной, «отредактированной» пьесы). У нас за поднятую тревогу, за плохие вести не гладят по голове…»
В крике отчаяния Н. Велеховой мнятся мне уже другие симптомы, присущие нам, драматургам, вкупе с критиками – ужас перед совершившимся, растерянность, чувство вины, судорожные попытки что-то исправить. И диагноз тут напрашивается более точный, реалистический – кризис либерально-демократического сознания. И проистекающий из него творческий. Вот такая драматургия.
Но это еще 92-й год, все впереди – и Чечня, и расстрел Белого дома, и путчи, и всеобщее ограбление, и всеобщая нищета, и бесстыдная, жестокая вольница хамов, и дерзкие безнаказанные убийства и много еще чего. Да кстати, и гибель театральных журналов: «Театр», «Театральная жизнь», «Современная драматургия», но это уже детали.
А пока еще теплятся иллюзии, возникают надежды и даже, черт возьми, ностальгия. Вот критик Б. Любимов делится с нами: «Недавно иду мимо театра в ГИТИС, смотрю на афишу: мать честная, в репертуаре стоит «Смотрите, кто пришел!» в постановке Б. Морозова. Нигде уже не идут так много нашумевшие в свое время пьесы «новой волны», – а тут играют. Да еще как! Никогда не забуду монолог банщика (забыл – бармена! – В.А.) в исполнении Филиппова. Высший актерский пилотаж». («Театральная жизнь», № 2,1993).
А вот из того же номера голос повзрослевшего к тому времени на десять лет Игоря Костолевского. «Спектакль идет на сцене уже десять лет, был показан по телевидению. Как его сейчас воспринимает зритель? – Он постоянно идет на аншлагах. Когда спектакль появился, чаще всего говорили, что он о конфликте современной интеллигенции с нуворишами из сферы обслуживания. Но он, прежде всего, о человеческом достоинстве, а это тема вечная».
Однако фразу «Дача не продается! Нельзя им ничего уступать!» в 93-м уже нельзя было произносить безнаказанно – того и гляди, зрительный зал мог грохнуть в дружном хохоте, а с залом и актеры. Коллизия, разыгранная в спектакле, давно уже ушла с театральных подмостков и затопила реальную жизнь. Все продали и все уступили, и сады, и дачи, и старинные особняки. Покупатели и перекупщики явились в таком циничном и жестоком обличии, который превзошел все театральные фантазии. Романтиков же, доморощенных теоретиков, соловьев «демократической перестройки», как и полагается, «кинули» наподобие Кинга. Его роль в жизни сыграл едва ли не сам Михаил Сергеевич Горбачев с его мечтой подружить частный капитал с «социалистическим выбором». А «мелодия флейты», действительно, никого не огородила.
Я говорил так много о своей пьесе вовсе не потому, что она занимала какое-то особое место в театральном процессе все эти годы или что я так хорошо, безотносительно ко всему, о ней думаю. Она, действительно, лидировала в сезоне 82–83 года – так стеклись обстоятельства – но позже (да и раньше!) были пьесы и позначительнее. Впервые реальный человек с неприкрашенными чертами, естественным голосом и невыдуманными проблемами возник в пьесах Александра Володина и Александра Вампилова. Далее бесспорным лидером этого направления в драматургической литературе была, как я уже говорил, Людмила Петрушевская. Да и «новая волна» в целом с ее негромким, камерным разговором о достоинстве личности не исчерпывала проблематики, волновавшей людей в ту пору. Были Дворецкий и Гельман, были Шатров, Зорин, Рощин, Радзинский – с иными ракурсами во взгляде на выпавшие нам времена, с точными открытиями и прозрениями.
Но что бесспорно, после «мелкотемных» пьес 80-х годов развитие нашей драматургии пошло по-другому.
Из одного корня
Зеркальный эффект
Мне не нравился складывавшийся благодаря прессе мой имидж драматурга «с перстом указующим». И хотя ни «Сад», ни «Смотрите, кто пришел!» не давали прямых ответов на мучительные вопросы, одолевавшие зрителя, все равно подразумевалось, что автор «остросоциальных», «проблемных» пьес знает, как нужно жить. Он зна-ает!.. В нашей профессиональной среде иные авторы, действительно, претендовали на это знание, важничали, по поводу своих пьес разговаривали с апломбом, поучали, причем, не только читателя и зрителя, но и своего брата-литератора. Комично все это выглядело. Боюсь, что и я, общаясь с журналистами в ту зиму 83 года, в каких-то интервью до конца не уберегся от этой позы. Поэтому я был очень рад, что следующая премьера, обещавшая появиться в этом сезоне, разгладит у зрителя (да и у автора) многозначительные складки над переносицей.
М. Швыдкой позже, разбирая все три московские премьеры, заметит, что «Пять романсов в старом доме» – «водевильный перифраз мотивов и тем «Сада» и «Смотрите, кто пришел!» Легкомысленный росчерк тушью после картины, написанной пастозными мазками масла. Так в античности полагалось заканчивать трагические циклы – сатировой драмой». («Театр», № 7, 1983)
Насчет перифраза верно, хотя я никогда об этом не думал. Можно даже сказать о некоем зеркальном эффекте. «Новые русские» (Кинг) приходят к «интеллигентам» (семье Табуновых), чтобы как-то исправить, смягчить образовавшееся в жизни неестественное состояние, когда те живут на неправедно нажитой даче писателя. С тою же целью приходит «интеллигент» (Бронников) в семью как бы тоже «новых русских», (Касьяновых), которые в прошлом завладели тем, что им не принадлежит (квартирой Поэта) – нет, не по злому умыслу, а в силу неестественного порядка вещей. Но дальше история отражается в кривом зеркале водевильного жанра. Если в первом случае посетитель намеревается купить дачу писателя, соблазняя наследников бесплатным житьем, то во втором Бронников лишь умоляет хозяев не делать ремонт в квартире Поэта, соблазняя их романсами. И тот и другой не прочь сблизить позиции, объясниться, что заканчивается в драме – трагически, в водевиле, как и полагается – свадьбой.
Еще весною, очарованный музыкой младшего Костолевского к спектаклю в Театре Маяковского, я дал ему почитать «Пять романсов в старом доме». К следующему моему приезду в Москву романсы были готовы. Аккомпанируя себе на домашнем пианино, Матвей напел их. Мне показалось, что лучшего нельзя и желать, и я позвонил на Малую Бронную. Мотя взял душистый табак, трубку, без которой в театрах не появлялся (обычно он курил сигареты), и вскоре предстал перед главным режиссером театра Дунаевым, заполнив его кабинет благозвучием и благовонием. Александра Леонидовича тоже музыка взяла за живое. Не устоял он и перед обаянием ее автора. Имея трудности со связью слов в предложения, композитор, как мог, объяснил режиссеру, какой исполнительский состав потребуется для ее записи. «Эк, хватил, а где же я деньги возьму!» – возмутился Дунаев. «Ну, так я сам заплачу», – простодушно ответил Мотя, чем навсегда расположил к себе режиссера. То ли это обстоятельство, то ли успех драматурга в двух других театрах, а может, все вместе побудило его приналечь на пьесу. Он назначил репетирующим режиссером артиста Геннадия Сайфулина, а выпускающим оставил себя. Работа пошла, но многое меня настораживало, о чем я откровенно пи