Обнимаю. Твой Борис.
А далее Театр им. Пушкина пошел своим путем, на мой взгляд, во многом отдавая дань конъюнктуре, и дороги наши уже не скрестились. К Борису Морозову я и по сей день испытываю доброе и благодарное чувство за то общее, что нас связывало. Но все же горько, что мы оба в чем-то не дотянули до высокого творческого союза и сотрудничество наше, едва начавшись, оборвалось.
Закладывали крутые виражи вокруг пьесы и другие театры – литературная основа всем нравилась, сценическая – пугала. Но вот как-то зимой получаю пакет из Норильска, из Заполярного театра драмы имени опять же Владимира Маяковского, и в нем – программа: «Вино урожая тридцатого года», сезон 1984-85 годов, с благодарностью «за очень интересный драматургический материал». И несколько снимков. Вот чудо – среди развешенных муляжей винограда стоят крупные подвыпившие мужчины и горланят песню, ну конечно, про Ноя. «И Ной смиренно говорит: Творец, как мне вода претит!.. По повеленью божьих уст вдруг вырос виноградный куст…» Вот этот, в очках, наверное, винодел Ведель, а этот, с усами, бондарь Бекельман. А в матроске и в шляпке, очень миловидная, это, конечно, Люся. Декорации скромные, но вертикаль – пожелание автора – принята во внимание. Незнакомый мне режиссер С. Верхградский писал: «Спектакль, на мой взгляд, получился, хотя успех имеет у очень узкого круга зрителей, в основном людей подготовленных. Впрочем, при постановке мы отдавали себе отчет в том, что только так оно и должно быть. Во всяком случае, мнения и отклики самые противоречивые – от восторженных до матерных, что, на мой взгляд, тоже правильно». И на мой. Еще бы не материться – на улице нескончаемая полярная ночь, мороз под тридцать градусов, пурга, а они затеяли тут бодягу – нужно ли при социализме шампанское, тогда как самое подходящее в такую погоду – и при любой власти – спирт! Как я был им благодарен – и этим актерам, и этим зрителям!
Ну, а дальше…
Из трех главных тем, лежащих в основе пьесы, – революции, любви, виноделия – первой вышла из употребления тема вина. Началась антиалкогольная компания.
Виноградники стали вырубать, винодельческие планы сворачивать, ну совсем как в романе Зарудина: «Вино – в наше время?..» Поэтому пьеса с таким антипартийным уклоном сделалась нежелательной.
Вскоре стала непопулярной и тема революции. О социализме «с человеческим лицом» какое-то время еще спорили, но через пару лет стали уже спорить о капитализме с «человеческим» же лицом. Но и тут, как выяснилось, ничего не получается.
Осталась лишь несокрушимая тема любви. Но об этом можно было ставить «Ромео и Джульетту». Короче говоря, пьеса сошла с круга. Мне до сих пор жаль, что она совсем почти не жила на сцене, потому что – странно, может быть, прозвучит – я люблю ее больше всех своих пьес, хотя, должно быть, не как собственно пьесу, а как воображаемое театральное зрелище.
Зато роман жив. За это время вышло несколько изданий. На мой взгляд, он по-прежнему созвучен нашему времени, потому что смотрит в корень сегодняшних страстей и тревог. Новое романтическое поколение, выстрадавшее демократическую революцию, снова сходит со сцены, как всегда уступая место холодным и циничным прагматикам. Жизнь же отдельного человека и вовсе перестала чего-то стоить.
Синее небо, а в нем облака
Непредсказуема судьба пьес, неисповедимо и их начало. Знаю только, что мне категорически противопоказано делать то, чего от меня ждут. От меня ждали остросоциальной пьесы. Значит, я должен был писать комедию. Тема скоро нашлась.
Как-то жена вернулась из Кронштадта, где жила ее мама, и поделилась со мной таким впечатлением: в городе проходил какой-то праздник и на паперти Морского собора, переделанного в дом культуры, выступал женский самодеятельный хор, так вот хормейстер оказался тот самый, что руководил хором и прежде, в послевоенные годы, он теперь седой старичок. Мало того, и репертуар в основном сохранился – все тот же «Хор девушек» из оперы «Князь Игорь» и так далее.
Вот с этого и началось размышление о трагикомической фигуре старого хормейстера, идеалиста-неудачника, который перед смертью приглашает проститься всех своих жен, бывших хористок. Легко возникло название: «Прощание с Ветлугиным». Прототипа у меня не было, разве что знаменитый в дни нашей молодости учитель танцев и распорядитель танцевальных вечеров Владимир Хавский. В конце шестидесятых я вдруг увидел его рано утром на Конногвардейском бульваре. Постаревший, крашеный, но по-прежнему франтовато одетый он сидел на скамье с юной девушкой. Они ели слоеные булочки и, кажется, выясняли отношения. Вот и всё. Нет, хормейстер Ветлугин был мною измышлен, как и его жены, каждая из которых несла не только острую характерность, но и черты своей эпохи. Пьеса, строго говоря, была умозрительной, притчеобразной (как сейчас говорят – «концептуальной») и на тонкий психологизм не претендовала. Больше того, она писалась с заведомо заданным набором ролей – четыре женские и одна мужская, поскольку должна была составить единый спектакль с пьесой «Необычайный секретарь», написанной ранее.
Режиссер Давид Либуркин, заехавший ко мне в Комарово, чтобы ознакомиться с новой пьесой, прочитав, разочарованно сказал: «Ну-у, это какие-то облака!..» Я подумал: а что, неплохо для названия. И в этот же день озаглавил обе одноактовки общим названием – «Синее небо, а в нем облака». В таком виде они и были поставлены – в Ленинграде Юрием Аксеновым в Театре комедии, а в Москве Гарри Черняховским в Театре им. Моссовета.
Ленинградский спектакль был для меня праздником. Он вполне соответствовал тому, что мною было задумано, – и по жанру, и по манере игры, и по общей атмосфере зрелища, включая художественное и музыкальное оформление. Это был рафинированный, лукавый, несколько инфернальный спектакль, исполненный ансамблем чудесных актеров, среди которых были популярные Михаил Светин и Вера Карпова, многоопытные Ольга Антонова и Светлана Карпинская, только входившие тогда в известность Виктор Гвоздицкий и Анжелика Неволина и – о, чудо! – легендарная Елена Владимировна Юнгер. «В «Синем небе…», – писал позже В. Гвоздицкий, – она танцевала так, что вспоминался ее рассказ о вальсе с Чаплиным в Голливуде – ну, совсем чуть-чуть, совсем из воздуха». А её партнер Михаил Светин называл своего Ветлугина самой любимой ролью.
Из всех моих семи ленинградских постановок эта единственная соединила высокое художественное достоинство с высокой судьбой. Спектакль продержался в репертуаре девятнадцать сезонов, пережив не только нескольких руководителей театра, но и смену власти в стране. Он жил бы еще, но у меня не хватило сил приспосабливать содержание пьесы к новой реальности, как меня об этом просили.
Напротив, в Александринке, шел другой мой «долгожитель» – «Высшая мера». Иногда спектакли совпадали, что было особенно приятно. Однако ни в том, ни в другом театре я не стал «своим человеком», разумеется, по моей вине, но это так, между прочим.
В Москве Черняховский поставил спектакль в фойе театра Моссовета, где уже шла пьеса об Эдит Пиаф в исполнении Нины Дробышевой. Она же играла одну из ролей в нашем спектакле. Камерное действо, начинавшееся после театрального разъезда, что означало – «для избранных», «для знатоков и ценителей», налагало на актеров, как и на других участников спектакля, требования выше обычных. Этот негласный уговор между театром и зрителями в нашем случае в основном выполнялся и создавал перед входом некоторый ажиотаж. Четыре хороших актрисы и один хороший актер играли обе пьесы, то есть, каждый по две роли, как и было мною задумано. И все же у меня были претензии к этому спектаклю. Мне пришлось как-то писать о нем одной из корреспонденток, вот это письмо.
«Уважаемая Светлана Николаевна! Я рад, что Ваше намерение поставить мою пьесу «Синее небо, а в нем облака» у себя в институте близко к осуществлению. Во время нашей встречи в Москве Вы так заинтересованно говорили о пьесе, что мой долг не бросать Вас совсем уж на произвол судьбы в этом сложном и рискованном мероприятии.
Как я понимаю, к спектаклю театра им. Моссовета Вы отнеслись сдержанно. Жаль, что мы не успели тогда поговорить – началось официальное обсуждение. В целом спектакль я принял, он тонок, изящен по решению, но прежде всего, по двум актерским работам – Дробышевой и Пшенной. Если бы не их виртуозность, спектакль был бы на много ниже по уровню. Аленикова и Валюшкина делают все добросовестно, но им, при определенной скудости драматургического материала, не хватает актерской изобретательности, какой-то изюминки роли, так могли бы сыграть в любом другом театре. Леньков не удовлетворил меня ни как Секретарь, ни как Ветлугин, тут, я считаю, не его вина – он очень талантлив! – попросту это не его роли. И все же в целом как «полуконцертный» вариант, – на этой площадке, при этом постановочном решении – зрелище получилось незаурядное. Хорошо, если бы Вам удалось показать спектакль своим актерам – в нем много поучительного.
Что же мне пожелать Вам со своей стороны? Прежде всего, чтобы актеры Ваши играли всерьез, т. е. чтобы комический эффект возникал не из усилий рассмешить, не из комикования или острой характерности, а через парадоксальное соединение игры всерьез и комедийных ситуаций, комедийного текста.
Во-вторых, помните, что автор писал пьесу о высокой любви, обливаясь слезами, и сердце его кровоточило, что прорывался он всеми силами к идеалу, а поскольку идеал, по всей вероятности, недостижим, то он и подсмеивался над своими попытками. Но автор, заметьте это, посмеивался над собой, а не над идеалом, он за то, чтобы верить, поэтому в финалах обеих частей тема любви должна звучать открыто, почти что трагедийно, то есть, зрителя желательно довести до слез и до мурашек по спине. Вот этого в театре Моссовета мне не хватало.
Попробуйте найти внутренние связи, которые объединили бы обе пьесы в единый спектакль, ведь они об одном и том же, но с разных углов зрения. Первая. Некто, посланец Высшего Судии, назвавшись Секретарем, проводит ревизию любви четырех женщин, с ужасом убеждаясь, что суррогат выдается за истинное… Вторая. Некто, заслуженный работник культуры, проводит ревизию своей жизни – в любви и в искусстве – с ужасом убеждаясь, что суррогат выдавал за истинное… И тут и там происходит возвращение к истокам, к любви, которая творит жизнь, вдохновляет, жертвует, поэтому финал обеих пьес, как бы мы не смеялись до этого, – апофеоз любви, особенно во второй части. Актрисам театра Моссовета трудно было перейти от суррогата к – «люблю! люблю!» в финале. Мне кажется, что их восклицания и не должны звучать истинно, как у Девушки, а всего лишь как «проба голоса», неуверенно, деформировано, может быть, комично – это ведь поиски, раскопки того, что ими забыто. Зато «Да будет!» или «Аминь!» Секретаря должно быть страстным, равным по силе и искренности восклицаниям Девушки. Эти два голоса – камертон для женщин.