В Японии этих комплексов не испытываешь. Там все равно кто мы и откуда, бренчит у нас что-нибудь в кармане или нет. И нашим дурным манерам никто не удивляется. В Японии есть мы и они. Есть японцы и все остальные. И ясно, что никогда мы не превратимся в японцев, хотя порою этого очень хочется. Во взгляде, в лице, в поведении, во всем облике японца, с которым ты общаешься, всегда присутствует тонкая пленочка отчуждения, даже если вы хорошо понимаете друг друга. Есть как бы некая тайна, когда-то доверенная этому народу свыше и усвоенная каждым его представителем генетически, делиться которой с нами, пришельцами, он не властен. Впечатления от этой страны планетарного, может быть, космического порядка, поэтому рассказать о них очень трудно.
Но прежде надо сказать, что поездка для меня чуть не сорвалась. Когда уже все было готово, мне с извинениями сказали, что я исключен из делегации, так как кто-то на самом верху против. Ну, не поеду и не поеду, все равно это из области фантастики, а фантастика, как известно, при ярком свете реальности имеет обыкновение рассеиваться. Но в дело неожиданно вмешался Кирилл Юрьевич Лавров, с которым мы даже не были знакомы. Будучи депутатом и членом ЦК он кому-то там, «наверху» безбоязненно заявил, что если не поеду я, то не поедет и он. И меня вернули. Кто это был, этот «верхний»? Кто-то в ЦК? (Какие все же наглые были типы в этом ЦК, прожженные, бессовестные, пьяные от своей власти и безнаказанности.) Но точно не в Министерстве культуры, потому что начальник над театрами Грибанов говорил мне позже: «Я им сказал: пусть едет, он для нас договорную пьесу пишет, зачем же ему настроение портить».
В делегации, кроме Лаврова, были Валерий Иванов, начальник театрального отдела ВААПа, веселый и находчивый, умудренный горьким опытом человек, с которым мы испытывали взаимную симпатию, и Темур Чхеидзе из Тбилиси, главный режиссер театра имени Марджанишвили. В России его больше знали как киноактера – когда-то он сыграл роль положительного, очень совестливого секретаря райкома да так убедительно, что многие поверили, что такое бывает. В самолете мы оказались рядом и из двенадцати часов лета половину проговорили. Мне запомнилось его детское воспоминание: мальчиком бабушка привезла его в Ленинград, чтобы показать знаменитому хирургу его больную руку. Но в клинику была долгая очередь, и она на какое-то время оставила его одного у знакомых, в коммунальной квартире на улице Каляева, в так называемом «египетском» доме, против которого я сразу после войны жил. История странным образом перекликалась с воспоминанием Эндрика Керге. Одно время я даже мысленно поселился в этой квартире, представив ее как место действия пьесы под названием «Египетский дом». Но сейчас не об этом.
Наша поездка была первой после того, как за два года до этого японцы бойкотировали гастроли Большого драматического театра. На «Истории лошади» в огромном зале сидело около сорока зрителей. Это был ответ на убийство 269 человек на борту заблудившегося южнокорейского «Боинга». Среди них было и шестьдесят японцев. (Об этих гастролях позже рассказал Владимир Рецептер в своей «Ностальгии по Японии».) Но острота этой трагедии за два года притупилась, БДТ с «империей зла» больше не ассоциировался, университетская молодежь организовала комитет в поддержку новых гастролей. Да и японский центр Международного института театра выступил за возобновление контактов. Нашлась богатая фирма «Сётику», имевшая огромный танцевальный ансамбль типа европейского «мюзик-холла», который через год должен был отправиться на гастроли в Москву. Вот она, эта «Сётику» и взяла на себя инициативу нашей мягкой реабилитации.
И вот нам уже отвешивают низкие церемонные поклоны. К нашим именам прибавляется уважительная частица «сан», на лацканах у нас ленточки с иероглифами наших фамилий. На моей ленточке почему-то семь иероглифов, ну, это, наверное, с именем. Впрочем, переводчица, которую мы по ее просьбе звали Катя, называла меня «Константинович», так ей больше нравилось. Несколько человек, что нас опекают, говорят по-русски, среди них университетские профессора Накамото, Миядзава и Ёсидзава, убежденные поклонники советского театра. (Миядзава был инициатором приглашения Анатолия Эфроса на постановки в Японию.)
Оглушенный новизной впечатлений, свалившихся в изобилии разом, я чувствовал себя несколько парализованным. Возможно, что лицо мое имело идиотическое выражение. А что делать, если через пару часов после выхода из советского самолета, какие-то солидные люди тебе низко кланяются и почтительно замирают в этом поклоне, как будто ты царственная особа, и ты, не зная что делать, начинаешь часто кивать головой, будто клюющая курица. Поклон не один, их целая серия. Затем ты снимаешь обувь, вспоминая, успел ли переодеть носки, и тебя усаживают на подушки за низкий стол. Все это в тишине, под однообразные звуки какого-то струнного инструмента, доносящегося невесть откуда. На столе стоит неведомая жаровня немыслимой красоты, может быть, мельхиоровая, из нее идет пар. Тебе протягивают крошечную фарфоровую чашечку, и ты чувствуешь на губах горячий незнакомый вкус рисовой водки. Что-то подсказывает тебе, что ее надо пить маленькими глотками. Еще немного и ты начинаешь соображать, что тебя не просто хотят накормить, а втягивают в некое священнодействие. От этого мышцы твои еще более напрягаются, если вовсе не костенеют. В жаровню (или как она называется) бросают несколько тончайших розовых ломтиков мяса, похожих на лепестки, и тут же вынув, кладут на твою тарелку. И предлагают две изящные деревянные палочки. Так же обходятся и с остальными гостями, и пока мы благоговейно едим, то и дело роняя лепестки на тарелку, нам предлагают назвать по одному самому красивому русскому слову. Я почему-то называю «колокол» и наши собеседники долго обкатывают его на языке, к чему-то прислушиваясь, как если бы им почудился колокольный звон. Затем тебе предлагают еще какие-то экзотические блюда из множества фарфоровых чашечек, и все чаще за столиком звучит слово «компай!», что означает, по-нашему, «будем здоровы!» Все это называлось в программе «Прием-обед в ресторане «Суэхиро».
Гораздо проще нам было среди студентов и профессоров университета Васэда. Они оказались заядлыми театралами, некоторые владели русским, и это был уже третий день, когда наше напряжение спало. Сотрудники ВТО развернули привезенную ими выставку сценографии, а на видео показали сцены из давнего «Ревизора», где Лавров играет городничего. И вот после немой сцены Кирилл Юрьевич вдруг встает и исполняет монолог городничего вживую. Преображение было неожиданно полным и самозабвенным. Японцы были в восторге, мы тоже.
Нам было легко там, где мы себя чувствовали профессионалами. На второй день, отдавая дань уважения фирме, которая на нас потратилась, мы посетили ревю «Сётику-ансамбль». Перед этим побывали в ее собственной музыкально-хореографической школе. Славные девчушки лет этак по шестнадцати постигали тайны четырех искусств. В одном небольшом зале высотного здания фирмы девушки пели, держа перед собою круглое зеркальце, то и дело поглядывая красиво ли у них открывается рот. Пели по нотам, под руководством сенсея, аккомпанировавшего на пианино. В другом зале на безукоризненном паркетном полу их подруги в роскошных кимоно с веерами в руках овладевали каноном старояпонского танца, то и дело застывая в позах старинных гравюр. В третьем все сидели на подушечках, положенных на пол, тоже в кимоно, держа в руках сямисен – трехструнный щипковый инструмент, звук которого, монотонный, загадочный, как будто задумчивый, будет сопровождать нас всюду в Японии. И только в четвертом зале, застеленном линолеумом, церемонность девушек покидала. Здесь они приближались вплотную к своей настоящей профессии: одетые в черные трико, обутые в туфли с подковками, лихо отплясывали чечетку. И были они уже заводными, азартными и простоватыми девицами, каких полно на Гиндзе. Учил и даже слегка покрикивал на них странный, непривычно экстравагантный японец в клетчатых брюках в перчатках и черных очках под козырьком спортивной шапочки. Мы спросили, чего он от них добивается, и он по нашей просьбе, что называется, «сбацал» немыслимо сложный каскад в лучших традициях манхэттенских, а может, чикагских клубов тридцатых годов. Девицам было далеко до этого, хотя они очень старались. Учиться им предстояло, кажется, три, а то и четыре года, и мы еще посудачили, что за это время у нас театральный институт кончают. Но когда вечером в переполненном, похожем на крытый стадион зале увидели то, к чему их готовят, поняли, что тут и четырех лет мало. Это было зрелище, интересное, прежде всего, поразительным эффектом синхронности, когда сто девушек, стоя в ряд, с точностью до долей секунды выполняют одно и то же движение. Ну, может быть, моя просвещенность в этом вопросе не слишком велика, но эта стена девушек производила впечатление единого существа, какой-то гигантской многоножки о ста головах. Зрелище в первой части по жанру было вполне космополитичным. Но во второй мы снова ощутили, что мы в Японии. Это, конечно, был китч, современные фантазии в старом японском духе, рассчитанные на легкомысленную европейскую публику, и все же они трогали красотой стилизации, гораздо, я думаю, более подлинной, чем наши «березки».
О театре Кабуки, признаюсь честно, рассказывать не берусь. В память навсегда врезались эти утрированные, как бы кукольные, женские голоса, исполняемые мужчинами, мелкие шажки, пластика марионеток, статичность символических поз и жестов, густо напудренные и напомаженные лица, трагические проходы главной героини по подиуму через зал, когда от сочувствия к ней – вот неожиданность! – сердце разрывается, хотя ты и знаешь, что это мужчина. Трудно рассказать еще и потому, что представление захватывает тебя целиком, завораживает, а когда опомнишься, на душе хорошо оттого, что чудо коснулось тебя, а в памяти остаётся только общее впечатление.
Так было и в театре Но, гипноз от которого был только еще сильней под действием флейты и трех барабанов. Гипноз не рассеялся даже когда мы пришли в гримуборную главного исполнителя женских ролей в театре Кабуки Утемона Накамуры Шестого по его приглашению. Это он в роли главной героини горестно и необычайно женственно шел по подиуму, чем растрогал меня до слез. Он уже разгримировался, выглядел усталым, но низко нам кланялся. Его официальный титул – национальное достояние. Встреча была хотя и теплой, но короткой. Присутствовал обязательный мальчик, его ученик. Утемон Накамура и сам пришел сюда в пять лет.