Дуновение из-за кулис. Записки драматурга — страница 56 из 75

Однажды нас, ленинградских драматургов, пригласили на ученый совет в Институт искусствознания. Туда по протекции обкома партии приняли или назначили заведующим сектором истории театра некоего критика, личность одиозную. Он прославился своими попытками во второй раз опорочить Мейерхольда, а также тем, что на страницах «Нашего современника» обвинил всю наиболее репертуарную драматургию в антипатриотизме и призвал создать «контрдраматургию» силами «чисто русских» писателей. В перечне драматургов-инородцев было, естественно, и мое имя. Ну, песня для нашего государства не новая, однако же, в новых условиях спеть ее безнаказанно не удалось – театральная общественность возмутилась, появились статьи. Вот в связи с этим и собрался ученый совет института.

В окно я видел Исаакиевский собор, на колоннаде которого прошло мое детство, школу «со львами», в которой учился в блокаду, край Александровского сада, где не раз попадал под обстрел. Человек, который сидел впереди меня, стремился внушить читателю, что мне как драматургу и человеку «нерусскому» неведомо чувство родины.

Перед началом завсектором обкома партии Попов подошел к каждому из нас и довольно беззастенчиво «порекомендовал», как у них говорили, упомянутого критика «не трогать». Кто-то внял, а вот я не выдержал. В какой-то момент дискуссии, когда наш герой вдруг достал из портфеля и демонстративно принялся есть бутерброд, я неожиданно для себя вскочил и спросил его: что это за элитную породу он собирается создавать и по какой методике – на основе фамилий или анкетных данных, или анализа крови, или антропологических измерений?.. Ну, и так далее, в общем, завелся. Я, естественно, не подозревал тогда, что эти господа вовсе не шутят.

Наступало новое время и, что бы там ни говорили, самочувствие людей становилось иным, рождался совершенно новый, незнакомый способ общественного поведения. В Большом кремлевском зале, на съезде писателей, куда я попал впервые и где принято было сидеть тихо, прижав уши, или скандировать здравицы, летом 1986 года царило непослушание. Само начало съезда, когда на первых фразах докладчик, Георгий Марков, на глазах у делегатов и Политбюро упал в обморок, говорило, что здесь теперь все пойдет по-другому. И действительно, писатели в своих выступлениях резко вмешивались в государственные дела – в проект поворота сибирских рек, строительство мемориала на Поклонной горе – а уж в литературных делах и вовсе чувствовали себя хозяевами: из зала то и дело неслись выкрики, галерка топала ногами, а самых отъявленных реакционеров дружно захлопывали, сгоняя с трибуны. Помню, с каким удивлением, а то и с плохо скрываемой яростью смотрели в зал члены Политбюро. Горбачев, может быть, впервые увидел, что он натворил и с какой «перестройкой» в умах («новым мышлением») ему придется иметь дело.

Я тоже выступил, правда, не на пленарном заседании, а на секции драматургии. Говорил о том, что знал лучше всего – о засилье чиновничьих вкусов в формировании театрального репертуара, о замшелых и вульгарных взглядах критики на понятия «конфликт» и «герой», о высокомерном пренебрежении к реальной жизни людей, о мракобесных наскоках на отечественную культуру.

Господи, я просматриваю сейчас этот текст и поражаюсь, до чего он элементарен. Но тогда многое из этого звучало как откровение, так что мой текст даже ходил по Москве в копиях.

Было у меня и несколько выступлений в печати, главным образом, по инициативе изданий. Как-то позвонили из «Литературки»: высылаем корреспондента для беседы, принимайте. Я ответил, что не смогу, уезжаю в Эстонию, на хутор. «Ну, так что ж из этого, – ответили, – диктуйте адрес». И действительно, через неделю на хуторе появился милый молодой человек с диктофоном – Евгений Кузьмин. И я снова говорил, что хлеб и воздух драматургии – противоречия жизни и духовный мир человека, а метод ее – диалектический анализ, а не метафизика. И что никакого особого открытия «новая волна» драматургов не сделала, а только попыталась вернуть драматургии то, что ей всегда принадлежало по праву.

Так понемногу, часто против собственной воли, я становился человеком публичным. Давал интервью, участвовал в «круглых столах». В квартиру однажды ввалилась бригада «Пятого колеса» – с аппаратами, с осветительной техникой – и я часа два отвечал на вопросы Татьяны Смородинской. В эфир пошло минут сорок.

После того, как скончался лидер нашей драматургической корпорации Игнатий Дворецкий, коллеги выбрали меня председателем секции. Унаследовал я и его мастерскую молодых драматургов по просьбе ВТО. Вообще в эти годы на активные роли в писательской жизни все чаще стали приходить новые люди, бывшие молчуны и скептики. Я, довольно равнодушный к выступлениям партийных лидеров, вдруг сам не заметил, как, приехав с хутора в Москву, первым делом оказался в театральной библиотеке затем только, чтобы прочитать в газетной подшивке одно из выступлений Александра Николаевича Яковлева, фрагмент которого слышал по радио. Вот что я там читал, не веря своим глазам:

«…Шаг за шагом доминирующее воздействие технократизма привело к тому, что в средствах достижения экономических и социальных целей все чаще обойденным оставался человек, да и сам он практически все заметнее выступал как средство, хотя на словах оставался целью. Этот процесс и стал причиной многих нравственных деформаций».

Мне захотелось это даже переписать и только поэтому сейчас я нашел этот текст в записной книжке.

«Жизнь напомнила остро и напористо: политические и экономические успехи исторически преходящи. Вечен человек и непреходящи его нравственные ценности. Его жизнь, его радости и тревоги, надежды и разочарования, его вера и сомнения, словом, все, что выражает суть человеческого бытия. Это едва ли не весь спектр предпосылок здорового людского общежития. Дом и семья. Родина и народ. Свобода и долг. Честность, порядочность и справедливость. Миролюбие, человечность и великодушие. Мужество, верность и самопожертвование. Любовь, дружба и бескорыстие. Природа, хлеб и вода. Великая цель, великое слово и великое дело. Труд и творчество. Ум и талант».

Да это ж просто стихи! Верлибры! И их слагает секретарь ЦК, член Политбюро! Вот чудеса! Нет, что-то в жизни случилось непоправимое и, похоже, что самое главное еще надвигается. Многие смутно чувствовали, что именно. Участвовать в его приближении было большим соблазном. Своими надеждами я делился с Леонидом Хейфецом, с которым меня снова свела судьба. Он скептически ухмылялся: «– Ты наивный человек, Володя, это те же самые люди, каких перемен ты ждешь? Если что-то и изменится, то только в их интересах».

Он был прав: когда самое главное наступило, эти заклинания, словно «Отче наш», научился произносить каждый политик, а человек с его внутренним миром так и остался в дерьме.

Хождение во МХАТ

Начиная работу во МХАТе, Хейфец принес «Колею» Олегу Ефремову. Это был еще не разделившийся большой МХАТ им. Горького на Тверском бульваре с филиалом на улице Москвина. Здание в Камергерском переулке пока не функционировало. Но проект грандиозного «передела» уже, по-моему, существовал. Ефремов принял пьесу с энтузиазмом, но настроение у Хейфеца, судя по письмам и телефонным звонкам, было тревожное.

От Леонида Хейфеца

20 февраля 1986 г. Москва

Дорогой Володя!

Не написал тебе сразу, т. к. рассчитывал сегодня встретиться с Ефремовым (у нас бъла договоренность), но встреча не состоялась. Сейчас поздний вечер, я только пришел с «Амадея», который мне очень не понравился. Но все заботы у меня о нас, что будет с тобой и мной во МХАТе. Не хочу тебя убаюкивать и сам стараюсь оценить ситуацию как можно реальнее. Было три очень хороших встречи с О. Ефремовым. Но дело стоит. Выясняется, что начать работу в этом театре труднее, чем в Малом: невозможно собрать состав, заняты все… И. Саввина пьесу прочитала и резко отказалась от работы, не понравилась роль. В литотделе считают, что она таким образом просто хочет высвободить себе время для съемок. С другой стороны, Т. Лаврова со слезами на глазах умоляет ее занять. Но главное – это текучая, рыхлая, уходящая в песок атмосфера, при том, что все – хотят. Тут важно проявить характер и не суетиться. Так или иначе, О. Ефремов считает и говорит об этом мне, что твой приход во МХАТ – принципиален. Он заинтересован в масштабности и в лучших актерах, но пока это не поддерживается реальными возможностями. У нас есть шанс выйти на сцену в середине октября… Сейчас, я считаю, чторабота над пьесой не завершена, нужно сделать еще одно усилие по ее уточнению. Володя! Я бы не хотел, чтобы ты воспринял мои пожелания как некую блажь или что-то очень субъективное, идущее не от существа дела. Нет! Не знаю, как ты, но для меня эта работа имеет жизненное значение, я не трушу, но предпочитаю сделать все от себя возможное на каждом этапе. Сейчас идет работа над пьесой. Значит, надо работать. Конечно, тебя недостает здесь, это бы облегчило многое… МХАТ есть МХАТ. Нас там порвут. Будет Саввина – не будет – не знаю. Кто-то будет. Но нас будут рвать… Надо сделать все, чтобы себя обезопасить…

Конечно, он знал, что говорил. Он постоянно настаивал на моем приезде в Москву и однажды повел меня к Ефремову. Меня познакомили с ним еще осенью 1983 года в театре им. Маяковского на спектакле «Смотрите, кто пришел!». Это был один из первых ажиотажных спектаклей еще до скандала. Я зашел в антракте в литчасть и с удивлением увидел главного режиссера МХАТа. Поэтому сейчас он встретил меня как старого знакомого. Я помню самое главное из того, что он сказал: «Я рад, что вы у нас, я вас давно ждал. Вы наш драматург в принципиальном смысле и только по недоразумению та пьеса не попала к нам в театр. Мне очень близка ваша новая пьеса по теме и по духу, если хотите, она про меня. Ваша Нелли – это я, мы оба в нашей жизни упустили что-то главное. Надеюсь, мы ее хорошо поставим». Во МХАТе была своя устойчивая когорта активно пишущих драматургов: Шатров, Гельман, Рощин. Казалось, в пьесах недостатка не было. И не мудрено, что слова Ефремова мне польстили. А дальше началась мучительная работа над пьесой вместе с Хейфецом, взыскательность и беспощадность которого к малейшей неправде была мне знакома еще по «Саду». У меня в ту пору даже не было телефона, может быть, поэтому и возникла наша интенсивная переписка, которая, как мне кажется, любопытна и сама по себе, и как отпечаток времени. Мне хочется привести ее целиком.