дпочитаю говорить себе правду. Это единственная надежда, что, может быть, я еще что-то смогу. Прости, что я вываливаю все это на тебя. Но ведь премьеры еще не было, а я говорил тебе, что барахтаюсь до конца. Мне суждено прожить в этом смысле трудное лето. Если ты сумеешь мне помочь, нам помочь, себе помочь, будет замечательно.
Итак, молодым пьеса нравиться не будет, а спектакль не делает к ним рывка. За это я себя казню. Многих будет бесить, просто бесить Лаврова. Вульф в театре Маяковского на всех углах несколько дней подряд кричал о нашем провале – моем, твоем, Лавровой… Л. Котова не приняла Лаврову начисто. Думаю, что И. Соловьева, В. Шитова также… Это мощный заряд будущих неприятностей. Есть, конечно, уже и верные наши защитники, но они слишком хорошо к нам относятся, чтобы мы могли на них опираться.
Из многого, что успел услышать за эти дни после твоего отъезда и до отпуска, отжимается несколько вопросов, которые задаются пьесе и спектаклю:
Что случилось с сыном? Будут его судить все же или нет? Какова мера беды? Кто эти люди из ЖЭКа? Какая связь между ЖЭКом и ПТУ, куда не явился Пришивин. Кто Пришивин? Он сажал или сидел? И т. д.
Володенька, милый! Тебя ни к чему не обязывает то, что я тебе пишу. Говорю тебе честно, я был бы счастлив получить сегодня от кого-либо письмо с пожеланиями или вопросами в связи с моей режиссурой! Я помню муки Эфроса: «скажите мне правду!» Теперь я уже старый. И кричу – скажите мне правду! Все же кое-что я понимаю. В 1-м акте я сделал Нелли слишком открытой, слишком доверчивой: «А как надо?» «Куда все исчезло? «Моим домом был весь мир». Я выхватываю ее исповедальные фразы, которые я защищал «незащищенно-открыто» – я просил ее быть беззащитной, слабой, а в результате она неправдиво-чеховско-сусальная. Жизнь жестче! Страшнее! «Все это х…ня!» – кричат мне оппоненты. Если сына забирают, советские женщины звереют и берут за горло или с матерными словами, стиснув зубы, что-то предпринимают… Вот тут мне надо за лето что-то понять и что-то предпринять, помимо того, что надо успокоить Лаврову. Но что я еще должен бы сделать – пока не знаю. Если тебе что-то придет в голову, если ты имеешь какую-либо информацию о моих ошибках (исправленныж или неисправленных, идущих от постарения или глухоты ко времени и т. д.), умоляю, напиши мне! Я не хочу сдаваться. Не хочу. И ты не щади меня. Не знаю, где ты? На хуторе все же или не на хуторе. Не знаю, когда ты прочтешь это письмо. Мои координаты: до 19–20 июля Москва. После 20-го – Кисловодск, санаторий им. Орджоникидзе. Сбор труппы 20 августа, т. е. в этот день утром я во МХАТе, если буду жив. Гале большой привет и Косте, мнение их ты от меня тоже утаил. Привет от мамы, Иры, Александры. Твой мучитель и мученик Л. Хейфец.
Леониду Хейфецу
июль 1987 г. хутор Лахварди
Дорогой Леня!
Мы с тобой разошлись на два дня – 22-го я буду в Москве по вызову Мосфильма (подписывать договор). С большим сожалением оставляю сенокос (есть еще и такое занятие), спелую землянику в лесу и многочисленные, хотя, м.б. и маленькие радости хуторского житья. Как видишь, есть я, есть и хутор, и есть, мой дорогой Леня, наш спектакль, о котором я, как и ты, думаю ежедневно. Для меня он, вероятно, более совершившийся факт, чем для тебя. В чем-то главном он для меня идеален, иском, желанен – извини за эти избыточные определения. Я уже говорил тебе, что пьеса, в моем понимании, твоим спектаклем исчерпана. Не хочется повторять слов «правда». «нерв», «боль» и т. д. Но наше ощущение современной человеческой драмы совпало, и это главное. Есть между нами и расхождения. Ты более трезв, жёсток и в конечном счете более реалистичен. Мой романтизм, некоторая литературность и не побоюсь этого слова – сентиментальность – тебя раздражают. Ты боролся с моим текстом ожесточенно и неустанно, как настоящий боец, и за многое я тебе благодарен. Правда, где-то в конце, перед выпуском ты признался, что тебе не хватает условно-поэтического начала в спектакле. Не хватает его и мне.
Но я не о том. Ты должен понять, что если спектакль даже на этой стадии готовности заслужил самые высшие оценки одних ведущих артистов МХАТа, ревность и оцепенение других, ненависть третьих, то это само по себе уже говорит о спектакле как явлении, как незаурядном событии в репертуаре и художественной программе этого театра. Помни об этом, борясь со своими комплексами, верь в это, потому что это так. Ты услышишь одно правдивое суждение, другое, десятое, но все это будут частные правды, а не истина. А истина в том, что ты, (как сказала Вертинская? Мягков?) попытался вернуть МХАТу – МХАТ. И это очень точно уловлено и доброжелателями, и врагами. Как я это понимаю? Прости, если мои суждения будут выглядеть для тебя наивными, ты ведь, когда говоришь вскользь о моем незнании театра, недалек от истины. Я многого не знаю и не понимаю, но кое о чем догадываюсь, чую. А в этой ситуации чую вот что. Много лет идейно-художественную программу этого театра определяли спектакли открыто публицистические, наступательные, проповеднические, обличительные, агрессивные, сатирические, поучительные: вот, мол, как надо жить, думать, хозяйствовать, побеждать, а вот как не надо. Вероятно, театр вынужден был этим заниматься, чтобы хоть как-то будоражить общественное мнение, питать надеждой, не давать отчаиваться. Да и темперамент художественного руководителя способствовал этому. Что уж там судить, театр спорил со своим временем и, как ни странно, соответствовал своему времени, служил ему. Недаром самые громкие спектакли удостоены премий. Сейчас и политическая и художественная ситуация резко изменилась. Меняемся и мы сами. Разве может сегодня серьезный художник позволить себе судить, поучать, наступать? Лишь у немногих стоиков сохранилось такое право. Для нас, грешных, это время покаяния, болезненныжрефлексий, самоанализа, самосозерцания, битья мордой о стол. Если хоть немного есть совести, надо помолчать про то, как следует жить и как побеждать. Короче говоря, наше время – время отступления. Вот ты и создал такой спектакль – спектакль отступления. В этом и его новаторство, в этом же и его мхатовская традиционность. Уловлено духовное содержание времени, его нравственная идея. Еще раз повторю: спектакль выражает драматизм современной личности – на разломе, на перепутье, в безвременье, в междуцарствии – как угодно, но только сошедшую с колеи. Многих это будет раздражать – и критиков, и зрителей, привыкших к определенности, к четкому сигналу со сцены. Достоинства спектакля будут истолкованы как его недостатки. Поэтому по-разному можно оценивать и многословие, и затянутость, и бессобытийность, и эмоциональную открытость героини и многое другое. Для меня это достоинства, элементы художественно-психологического воздействия для спектакля такого типа. Особенно прошу тебя ничего не менять в эмоциональном поведении Нелли в первом акте. Не слушай никого! Только такая: доверчивая, растерянная, трогательная в своей готовности хоть за что-нибудь зацепиться, чтобы выжить, выжить! Пошли они к черту со своими звереющими бабами, это хабалки звереют, чумички, а интеллигентная женщина в несчастье если и возьмет за горло, то только себя. Наша Нелли, наша Таня Лаврова, ведет себя единственно возможным для нее образом: она сомневается. Она винит себя, других тоже, но себя в первую очередь. Говорят: «жизнь жестче, страшнее!» Я не могу уже этого слушать. Ну, тогда идите на «Вагончик», на «Дорогую Елену Сергеевну». Жизнь страшна, а искусство великодушно. Я не за сусальность, не за рождественские сказки, ты знаешь, но я за переработку искусством жизненного материала, за факт, облагороженный искусством. Ты думаешь, во времена «Вишневого сада» не было жестокости, ненависти, грязи? Почитай хотя бы речи крупнейших русских адвокатов с этой точки зрения. Была и соответствующая драматургия. Я хочу и буду оставаться старомодным в этом смысле. Думаю, что и тебе природа этого театра ближе, чем театра натуралистического, чернушного. Иначе ты не пожалел бы об условно-поэтическом начале, которого не хватает. Но об этом дальше.
Ну, так вот, видел я на днях «жесткий» «Круглый стол под абажуром»: хотелось выть! Это был спектакль Изяслава Борисова из Иркутска (гастроли в Ленинграде), которого я ценю и которому благодарен за две постановки. Я читал много хорошего о его казанской постановке, вероятно, там все вытягивала артистка (Кара-Гяур), здесь же – более неподходящей исполнительницы трудно себе представить. И как я понял, это режиссерское решение, а не случайность. На сцене никто ни разу не улыбнулся. Все холодны, угрюмы, всякие связи полностью разрушены, нет ни красок, ни музыки, какой Шопен! – беспорядочное бренчание, вместо цветов – сухая голая ветка. Вместо теплых отношений Нелли с дочерью, злобные, вызывающие реплики Юли, как бы означающие: мама, мама, я беременна, а ты о совете дружины. Вместо лото – жесткие, как удары бича в суперспектакле о суперзвезде, выкрики: пятнадцать! двадцать два! сорок пять! При этом они даже не присели. Леня, может быть, это и хорошо, но хорошо было вчера, а сегодня это опять неуместная агрессия в зал: вот как вы дурно живете, а так жить нельзя! Исчезла теплота все-таки быта, все-таки осколков семьи, исчезла импрессионистская (Розов!) прелесть сомнений, исчезла неопределенность оценок и самооценок. Исчезло время!
Думаю, молодым режиссерам, твоим ученикам (а ты ведь их имеешь в виду) это бы понравилось больше, так как это более выраженный режиссерский театр и позиция более «сердитая». Что касается молодых зрителей, то все будет по-разному: одним – да, другим – нет. Но ведь это нормально. Несколько тюзов хотели это ставить и не поставили. Думаю, правильно сделали, потому что это возможно лишь ценой облегчения, спрямления характеров и отношений. И «Зыковы», и «Вишневый сад», и «Три девушки в голубом» – трудный театр. То, что спектакль не понравился Вульфу, как говорит моя Галя, и слава богу… И вообще – конъюнктура, тараканьи бега, чьи-то интриги для этого спектакля не имеют такого решающего значения – он слишком заметен, значителен…