На окружном собрании Симон Поздний выступил замечательно. Прежде всего он говорил мягко, чего от него никто не ожидал. Это и не выступление было, а скорее рассказ — о неформалах, «Мартирологе», Народном фронте... Сумел заставить себя слушать. Его даже спросили про национальную символику, что, мол, там с историческим флагом, Поздний согласно кивнул, отпил из стакана воды:
— Сейчас я вам растлумачу...
И «тлумачил» дальше с такой заботливостью, что свистеть не хотелось даже Ровченко.
А когда Поздний снял свою кандидатуру, его неожиданное заявление было встречено аплодисментами.
Испытав облегчение, «чистые» даже не заметили, как они попались. Кому хлопают, кого слушают? А он, воспользовавшись умиротворенностью зала, тихо, спокойно, не сказал, а попросил:
— Подумайте. У вас еще есть время... Времени же отводил совсем немного. Во всяком случае, когда, отправляясь наверх, я спросил у него, пойдет ли он на встречу с Орловским, если мне удастся того уговорить, Поздний ответил категоричным отказом.
— Зачем? Уже поздно.
Подведя таким образом черту.
И я понял, что Орловский опоздал. Ванечка им опасен, Поздний опасен, но еще опаснее, еще грознее, до безнадежности — хоть стреляйся, хоть в петлю лезь, — опасна им Галя.
Ванечку они проглядели, Позднего выдвинуло время, Галю они сделали опасной сами.
Галю из института, где она работает архитектором, откомандировали в «выборщики». Она была в команде Матаева. К окружному собранию мы дали ей простое поручение — встать и высказать (обязательно четко и громко) свое предложение. Давайте, мол, всех кандидатов выслушаем, но давайте сразу решим, что мы их всех пропускаем и проголосуем сразу за всех. Почему, мол, этот зал в пятьсот человек будет решать за сто девяносто тысяч населения?
Галя все это сама придумала. И даже написала речь. Подошла ко мне: «Может, надо что-то подправить?»
Это было... школьное сочинение на двух страничках. О социализме, демократии и справедливости... Я привычно взялся за карандаш: «Надо не так, Галя». И принялся править. «Здесь общее — это выкинуть, здесь нужно короче, здесь жестче...» Смотрю, а она плачет. Взрослый человек, архитектор... И плачет. Боже, думаю, какой же я болван, это ведь не статья в «Правду» — человек написал, что думает, что хочет сказать, впервые в жизни написал страничку текста, как ей казалось умного: давайте, мол, не будем в роли сита, это же унизительно быть в роли сита, зачем же мы людей обижаем, пусть они сами выбирают достойных, да и перед кандидатами стыдно, их же всего пять человек, давайте их сейчас выслушаем, подскажем, поможем...
— Галочка, — прошу я ее, — извините ради бога, да говорите вы, что хотите, говорите, как умеете, так даже лучше... Галя взяла текст и, закусив губу, стала его сама переделывать. Я понял, что она скажет действительно лучше, чем если бы мы ее тут все вместе три дня готовили.
Но ей не дали сказать. Сколько она ни пыталась. Она вставала и начинала говорить, но ее перебивали, на нее кричали и шикали, ее дергали за подол удлиненного, в талию пиджака (надела к торжественному случаю) и так и не позволили продвинуться дальше первого слова, не выученного, даже не записанного, но ставшего вдруг осязаемо чужим:
— Товарищи!
Я видел все это несколько раз, просматривая отснятую Хащом пленку, видел, как она мучается: но теперь уже не плачет, а упорствует и лезет на эту стену... И каждый раз я содрогался, понимая, что эта худенькая женщина, этот лепесток, соломинка — уже несгибаемый воин, причем воин до полной победы. Она будет успокаиваться, забываясь в борьбе с бытовыми глупостями, когда дома нет мыла, а на работе — ластиков и карандашей, она будет затихать, как заплаканный ребенок, но потом, среди ночи, она будет в ужасе просыпаться и снова и снова переживать этот кошмар, видеть этих ненормальных, бешеных, рвущих ее на части, торжествующих, топающих и свистящих...
— Товарищи! Дайте же мне сказать!
Не получив слова на окружном собрании, «нечистые» взяли его на улице.
У кого власть, у того и микрофон... Но и наоборот. «Нечистым» санкционировали предвыборный митинг. Они заявили сто тысяч участников и потребовали площадь у парка Победы.
Долго спорили, но в конце концов сошлись на стадионе «Динамо» Отвечать за порядок взялся горсовет. За это ему предоставили право открыть митинг, а потом передать микрофон неформалам.
— Что вы делаете? — говорил я Позднему. — Это самоубийство. Площадка ограниченная, они привезут своих людей, займут места, захватят микрофон. Будет еще одно окружное собрание.
Поздний покачивал головой:
— В зале на пятьсот мест они могут обеспечить большинство. На стадионе — никогда.
Народ на стадион катил валом.
«Чистые» устроили пропускную систему. На центральную трибуну пускали только своих. Потом кто-то из выступавших глянул на трибуны снизу и ахнул:
— Смотрите! Пыжики...
На центральной трибуне, прямо перед микрофоном, установленным на поле, — огромное рыжее пятно. Так и пошло: пыжики, пыжики...
У микрофона — брожение. Свалки нет, но вот-вот начнется. Сверху хорошо видно, как оттесняют друг друга плечами. Объявляют одного выступающего, но говорит почему-то другой.
Охотно дали слово Алесю Гальперину — от рабочих.
— Нам много говорят: не надо митингов, давайте о работе. Это правильно...
Кто-то засвистел, но на него со всех сторон зашикали. Свистели по очереди — «чистые», «нечистые», но сейчас кому свистеть, непонятно, поэтому зашикали все.
— Это правильно. Иначе и нельзя, ведь еще Колумелла, римский философ, учил: если хочешь приручить раба, советуйся с ним о работе.
Боковые трибуны взорвались. Взметнулись бело-красные флаги — свой!
Гальперин стоял, выжидая.
Наступила тишина. И вдруг ее прорезал звонкий детский крик. Какой-то пацан подбежал к микрофону:
— Пыжики! Чаму вы не хлопаете? Стадион провалился от воя и хохота. Так бывает, когда любимый форвард, гордость команды решающий гол засадит в свои ворота.
На очередном митинге подходит Ванечка:
— Надо бы посоветоваться, мы тут хотим выставить от себя кандидатуру.
— Опять какой-нибудь экстремист? — спрашиваю иронично. Ванечка не обижается, ему даже нравится, когда я его называю экстремистом.
— Нет, что вы! — говорит он, меня успокаивая. — Человек серьезный, солидный, даже член партии...
Я подумал, что ослышался. Но нет, про членство Ванечка говорит уважительно. Ладно бы в депутаты кандидатура, так нет же — в правление Народного фронта (Ванечка готовится к предстоящему съезду). При всей его критичности отчего вдруг такая уважительность? Почему и в народные депутаты коммунистов выдвинули больше даже, чем на прошлых выборах?
Конечно, окружные собрания сыграли какую-то роль. Но дело не в них. Там ведь только отсеивали, а выдвигали-то на местах, и предпочтительно членов партии.
Вот и Ванечка считает, что уж если человек, будучи партийным, к ним примкнул, значит, товарищ он принципиальный, бесстрашный и по всем статьям прогрессивный. Ванечке все же нужны привычные авторитеты, за которых он готов стоять горой. Хотя и с этим все непросто.
Вчера вечером позвонил Кутовскому.
— Марик, ты слышал, как я тебе свистел? Кутовский слышал. Ему сегодня свистел весь стадион. Макс Кутовский — человек косыгинской реформы. Мы знакомы с ним двадцать пять лет. И сколько я его помню, он пишет «Социал» — исчерпывающий труд о социализме, что-то вроде Марксова «Капитала». Из политэкономов он чуть ли не первым заговорил о противоречиях нашей системы, причем противоречиях основных. Одно из них мне запомнилось — это отношение к средствам производства и продукту труда, как к своим и не совсем своим. Из-за этого «не совсем» свою докторскую он защищал... двенадцать лет.
Однажды он встретил меня мрачный, как время, в котором жил в то совсем не для всех мрачное время. Наконец он понял, что делать, он нашел единственное средство, которое может все изменить. Я смотрел на него иронически, при всем своем оптимизме в панацеи я все-таки не очень верил. Что же это за «средство»?
— Бомба! — рявкнул он так, что в комнате и впрямь будто граната разорвалась. Потом, еще более помрачнев, сказал: — Впрочем, все это уже было — кончилось тем, что Кутовский вынужден был «эмигрировать» в Литву[18]. Там его идеи пришлись ко двору, он был воспринят, с блеском защитил докторскую и создал целую школу экономистов.
Кутовский убит неудачей. Вчера он вышел на митинге к микрофону и как-то дурацки начал.
— Я коммунист, — сказал он, — мне есть что сказать. Я пришел в горком партии и попросил дать мне слово на митинге...
Дальше он еще что-то говорил. Без всякого сомнения, это были умные вещи, которые всем небесполезно бы услышать...
Но его никто не слушал, ему свистели и улюлюкали с самого начала и до самого конца. Потому что он не с того начал — не туда пошел и не там попросил слово.
Митинг — не окружное собрание, слово для выступления здесь же надо и просить. Чего, казалось бы, проще? Но до этого даже самым умным из нас, оказывается, непросто дойти.
— Ладно, — сказал Кутовский, когда я ему позвонил, чтобы спросить, слышал ли он, как я ему свистел. — Ты, я вижу, уже с ними... Ладно, — повторил он, — но учти: новый хрен старой редьки не слаще.
Принимая резолюцию против местных начальников, мы снова отправляем ее в Москву. И даже с нарочным, не доверяя почте, — чтобы передано было как можно ближе, лучше всего прямо в руки. «Вы же объявили перестройку! Вы же сказали: «Гласность!» Вы же сами говорили...»
— Бедный Галков, — подумал я, читая текст. — Они его достанут. Бедный Кутовский. Бедный Поздний. Бедные мы бедные, ну неужели это все с нами навсегда?
Похоже, что Горбачев и впрямь сделал все возможное. Во всех случаях больше, чем любые пророки смели предполагать. Он создал нам условия.