В половине третьего пополудни я влез в хорошую рубашку, повязал шелковый лососево-розовый с огуречно-зеленым галстук клуба «Гаррик», выбрал непритязательные брюки и приятный пиджак и засеменил в направлении театра «Критерион» – созданной Томасом Верити{48} шкатулки для драгоценностей, расположенной на Пиккадилли-Серкус прямо за спиной Эроса[24]. Бар около театра («Кри», как он назывался в веселые поздневикторианские, раннеэдвардианские денечки, когда был излюбленным местечком вудхаузовского преподобного Галахада Трипвуда и его заклятого врага сэра Грегори Парсло-Парсло) – это то самое заведение, в котором доктор Ватсон встретился со своим давним фельдшером по госпиталю «Бартс», «молодым Стэмфордом», которому только еще предстояло сразу после полудня познакомить доктора с Шерлоком Холмсом. И потому для меня, несмотря на орды похожих расцветкой на чупа-чупс туристов, которые лезут на алюминиевую фигуру, дабы запечатлеться, пока они притворяются, что посасывают изящно завуалированный член Эроса и втыкают палец в его пухлую попку[25], – и ненароком рвут струну его лука, – несмотря на мусор, которым они по слабоумию и бездумности засыпают все вокруг, несмотря на пьяниц, мочащихся ночами в желоб у основания бронзового фонтана, несмотря на все это, Пиккадилли-Серкус, «пуп Империи», как ее некогда называли, остается священной землей. Мне следовало сказать «священной мостовой».
Я имею честь состоять в президентах театра «Критерион». Обязанностей у меня не многим больше, чем присутствие, время от времени, на заседании правления, но сам театр прекрасен, а кроме того, увидев свое имя, набранное на программке крошечным шрифтом вместе с именами продюсеров, инвесторов и прочих членов правления, я неизменно испытываю легкий восторг. Наш владелец – это необычайно щедрая Сэлли Грин, небережливый патронаж которой («владелица» и «матронаж», пожалуй, правильнее, нет?) вдохнул жизнь и в театр «Олд Вик», и в «Джаз-клуб Ронни Скотта», что в Сохо.
Итак, я добираюсь до театра и спускаюсь в партер («Критерион» – один из редких театров, в котором все – бары, артистические, сцена и зал – находится под землей), чтобы поучаствовать в послеполуденных торжествах памяти скончавшегося несколько месяцев назад великого актера Ричарда Брайерса. Он состоял в «Гаррике» – отсюда и мой выбор галстука. Сейчас здесь все, кто работал с ним и пережил его. Парочка Пенни – Уилтон и Кит; Питеры – Иган и Боулз; Энни, жена Дикки, его дочери и внуки и великий сэр Кеннет Брана – человек столь же, если не больше, занятой, как я, мы с ним теперь встречаемся редко. Перед началом празднества мы стоим, разговаривая, и мне в кои-то веки удается сравняться с ним в словесном темпе и энергии. Я рассказываю о моем нынешнем душевном состоянии. Как и многие другие, он откликается на мой рассказ с пониманием и опытностью, рекомендуя мне ни больше ни меньше как медитации. Кеннет Брана, которого я знал в пору съемок «Друзей Питера», услышав о медитациях, насмешливо прыснул бы в чашку чая и разразился уморительным, злоязычным, блестяще сымпровизированным монологом, разоблачающим идиотизм тех, кто сидит, уставившись в пустоту и распевая «Ом мани падме хум». Вот что нравится мне, среди прочего, в старении: я обнаруживаю, что все меньше вещей достойно осмеяния, презрения, брезгливости, – полагаю, и с КБ происходит нечто похожее.
Когда свет в зале тускнеет, я приближаюсь к сиденьям партера – не с того конца, отчего мне приходится торопливо огибать его. За что и удостаиваюсь гневного взгляда Пенелопы Кит{49}, которая хорошо известна своей… ладно, ничего. Не мое это дело.
Она, между прочим, читает стихотворение, написанное сэром Генри Ирвингом{50} перед последним его выходом на сцену, – обращенную к публике просьбу быть доброжелательной к актерам менее прославленным, чем он, – ну-ну. Собственно, все в зале пребывают в наилучшей форме и с удовольствием делятся воспоминаниями о человеке, который очаровывал каждого, кто с ним встречался, а уж сквернословил так часто и изобретательно, как никто из моих знакомых. Другое дело, что с самим собой я, можно считать, не знаком и потому вправе претендовать на звание сквернослова более изощренного. Хотя самое лучшее ругательство, какое я когда-либо слышал, вырвалось из уст нашего с Кеном близкого друга, актера, который, забыв во время съемок фильма свою реплику, яростно вскричал себе в осуждение: «Пизданутый Аушвиц!» Ну что же, он еврей, ему, наверное, можно. Пока что. Впрочем, подобные выражения следует приберегать для мгновений настоящего горя или гнева, мне лично так кажется. Для этого актера забыть перед камерой текст – история более чем серьезная, способная привести в бешенство. Боюсь, что я к таким случающимся со мной прорухам отношусь несколько по-дилетантски.
Когда люди принимаются делиться воспоминаниями о человеке, которого все любили, без разного рода никчемной ерунды дело не обходится, однако КБ, следует отдать ему должное, удалось увлечь внимание зала как никому – если оставить в стороне членов семьи Ричарда Брайерса. Вы, может быть, думаете, что торжества такого рода, вечера памяти, похороны и благотворительные обеды – это отнюдь не ристалища. Поверьте мне на слово: для актера любая возможность открыть рот и показать себя публике – наряду с другими актерами – выливается в яростное, язвящее душу состязательное сражение, и если кто-то возьмется убеждать вас в противном, не верьте.
Каждую историю, которую Кен рассказывает о Брайерсе (чью актерскую судьбу он помог преобразовать самым фантастическим образом – вплоть до того, что дал ему возможность сыграть, и с немалым успехом, короля Лира), мне доводилось множество раз слышать и прежде, тем не менее я хохочу столь неуправляемо, что довожу себя до приступа астмы – достаточно сильного, чтобы заставить меня пару раз воспользоваться ингалятором. Брана всегда выставляют в виде поучительного примера самовлюбленного театрального выпендрежника. Для меня это отчасти огорчительно, поскольку «Оксфордский словарь английского языка» указывает в качестве первого случая использования этого слова в печати (применительно к актерскому ремеслу) статью, которую написал я. На самом же деле, если Кен и принадлежит к какому-либо классу или подвиду актеров, я бы назвал его скорее крутым мужиком, чем выпендрежником. А кроме того, он – и по какой-то причине многие затрудняются в это поверить – один из пяти самых забавных людей, каких я знаю. Мы еще встретимся и с ним в этом непредсказуемо попрыгучем повествовании.
В зале я сижу рядом с легендарным Фрэнком Финлеем{51}, испускающим время от времени отрывистый смешок. Не могу сказать, что, когда я, запыхавшийся, уселся в последнюю минуту на свое место, он обошелся со мной так уж дружелюбно, но, с другой стороны, он благочестивый католик и, наверное, наслышан о дебатах, в которых я заодно с Кристофером Хитченсом{52} оспаривал мысль о том, что Католическая церковь представляет в нашем мире силы добра. Очень многие решили после них, что я – «антикатолик», и это сильно гнетет и удручает меня. Возможно, кто-то сказал ему, что я грубо оскорбил «Мать всех Церквей» и резко отозвался о папе (коим являлся в то время Йозеф Ратцингер, Бенедикт XVI, ныне уже подавший в отставку).
С вечера я ушел быстро, поскольку не хотел увязнуть в разговорах. Уверен, там не было ни одного человека, от встречи с которым я желал уклониться, просто мне не терпелось вернуться сюда – к экрану компьютера. В голове моей кружились самые разные мысли, но главное – я ощущал потребность поделиться впечатлениями от этого вечера с вами, мой безропотный читатель.
Вечер памяти Ричарда Брайерса в некотором отношении – типичный пример актерских сборищ. На них рассказываются, пересказываются и перевираются слухи и побасенки, связанные с театральным ремеслом и невообразимыми театральными провалами. Ученые, шпионы, врачи и юристы ничем в этом смысле не отличаются – плюс-минус веления их профессиональной этики. Мое существование фрагментировано настолько, что сегодня я веду жизнь актера, а завтра какую-то совершенно иную. Ею может быть жизнь писателя, или радиоведущего, или распорядителя телевизионной программы; я обедаю с исполнителями классической музыки, рестораторами, товарищами по давним наркотическим играм, простыми светскими людьми, шеф-поварами, такими же, как я, любителями крикета и новообретенными друзьями из виртуального мира. В отличие от немногих внушающих мне зависть людей я почти никогда не решаюсь смешивать одну группу с другой. А когда решаюсь, это обычно заканчивается катастрофой, такой же, как при смешении одного спиртного с другим. Я люблю хорошее пиво, люблю хорошее вино, однако невозможно безнаказанно пить на протяжении одного вечера и то и другое. Я люблю друзей, с которыми играю или ежедневно играл когда-то в бильярд либо вынюхал порядочные количества пыли со склонов Анд; люблю друзей, с которыми обедаю в нелепо дорогих ресторанах; люблю тех, с кем снимаюсь в кино или кривляюсь на эстраде. Люблю и ценю их всех в равной мере и не думаю о них как о представителях разных слоев общества или людях, расставленных по разным полочкам, – дескать, одна группа в чем-то выше или важнее всех прочих, – но даже мысль о том, чтобы познакомить их друг с другом, ввергает меня в дрожь и трепет тошнотворного смятения.
И потому сегодня я покинул театр, заглянул в подвернувшийся по пути супермаркет, чтобы купить немного льда, грудку индейки и помидоры – первое, что пришло в голову, – и, уклонившись от обычной борьбы с автоматическим кассовым аппаратом (они вдруг снова вернулись в магазины), засеменил по улице в обществе безупречно одетого Питера Боулза и столь же безупречно джентльменистого Морея Уотсонта