Дури еще хватает — страница 18 из 57

[26]. На протяжении сотни ярдов я был актером, судачившим с ними, обменивавшимся анекдотами, а затем отделился от них, повернул к дому и вскоре оказался здесь. Все еще ведомый моими непостоянными, ветреными эндорфинами, я уселся перед вами и задумался: что бы мне этакое написать?

Давайте-ка мы вернемся к красной нити, она же тема, этой главы.


В моем позорном перечне я указал среди мест, где принимал кокаин, палату общин – и это чистая правда. Сидя там в упоительно старом и удобном кожаном кресле после приятного, но не слишком приятного – в конце концов, это всего лишь клуб – завтрака с членом парламента (нам нет нужды тянуть сюда за уши его имя) и покручивая в руке стакан с бренди, я выразил желание сходить «по-маленькому». Член парламента указал на дверь в углу комнаты, сказав, что мне надлежит свернуть за ней во второй уходящий направо коридор. Я вперевалочку прошелся по коридору и попал, к моему испуганному удивлению, в уборную, предназначенную только для мочеиспускания. Да еще и с одним-единственным писсуаром. И никаких кабинок. Гадить, как многие годы назад столь точно предсказал в утопическом романе «Вести ниоткуда» Уильям Моррис, дозволяется только членам палат, подумал я. И потому я – с сердцем, работавшим, как паровой двигатель, с пугливым «а‑подите-вы-все» отчаянием настоящего нарика – досуха протер галстуком пристенную часть верхушки писсуара, нарубил на ней дорожку, достал соломинку и уже подносил ее к носу, когда в уборную вошел, радостно напевая, веселый, краснолицый, основательно позавтракавший парламентарий, коему больше не суждено уже было отпраздновать свое семидесятилетие.

– Простите! – приглушенно воскликнул я, загородив телом постыдную дорожку. – Я понимаю, как это глупо. Но я стесняюсь писать при посторонних. Если кто-нибудь стоит за моей спиной, у меня просто не получается.

– О, понимаю, – весело произнес, отступая в коридор, парламентарий. – Вы вот до моих лет доживите. Чертова простата не позволит вам и каплю сронить, пока вы не обругаете ее или не умаслите. Давайте, действуйте.

Зажав всю мою отвагу в одной руке и соломинку в другой, я громко, как ревущая «Слушайте, слушайте!» палата общин, откашлялся, втянул дорожку в нос и распрямился. Старый кутила топтался снаружи, все еще напевая – мелодично и тактично. Я собрал указательным пальцем остаток порошка, втер его в десны, ухитрился извергнуть прерывистую, но настоящую струйку и устыдился, обнаружив, что оставил ожидавшему своей очереди джентльмену лужицу на полу. И, повозившись с кранами и полотенцами, сбежал назад, в «курительную», как она, помнится, называлась в те времена. Сейчас там, наверное, «салон травяного отвара».

Трасс, твид и опьянение

Я уже говорил в одной из моих книг, в блоге или где-то еще, как, приобретая известность, все сильней и сильней поражался тому, что даже наблюдательные и умные, по всему судя, журналисты способны либо врать напропалую, не обращая внимания на очевидность, либо изощренно игнорировать находящееся прямо перед их носом – и лишь потому, что оно не отвечает образу, который они или их редактор намереваются предложить вниманию публики.

Одним солнечным утром я отправился на интервью с Линн Трасс, бывшей моей литературной редакторшей в журнале «Листнер», которой вскоре предстояло прославиться в англоязычных странах, да и за пределами их, своей книгой «Казнить нельзя помиловать» – объявлением войны тому, что лингвистам и всем, кто любит язык, представляется вечно танцующим, вечно ослепительным и вечно меняющимся миром суффиксов, диакритик, апострофов и умлаутов, миром, где живет, дышит, цветет и развивается язык. Но это другая история. Встреча была назначена на Грик-стрит, в чрезвычайно модном ресторане «Л’Эскарго», принадлежавшем Нику Лэндеру. Жена Лэндера, магистр виноделия Дженкис Робинсон, обратила «Л’Эскарго» в первый, если я не ошибаюсь самым диким образом, в Британии ресторан, меню которого перечисляло вина по сортам[27]. Вы уже совсем заскучали – и я понимаю почему. Перехожу к делу.

Итак, я вхожу в ресторан и меня приветствует упоительно живая, улыбчивая Элина Сальвони – метрдотель росточком в четыре фута пять дюймов. Линн уже сидит за столиком. А надо вам сказать, что за месяц с чем-то до того я принял решение преобразовать свой облик. Время от времени я делаю это на манер Доктора Кто, но, конечно, не так, как он. Я уже превращался из занудного книжного червя в вора, а из вора и заключенного – снова в занудного книжного червя; из занудного книжного червя – в автора и исполнителя всяческих тра‑ля-ля, а из автора и исполнителя всяческих тра‑ля-ля – в занудного компьютерного неофита и так далее. И в пределах каждого из этих обращений совершалось множество других, еще более нелепых. В ходе последней мутации я обратился из скучного, твидового, дымящего трубкой образца напыщенности, больше всего похожего на латиниста, преподающего в школе, которая вот-вот закроется по причине скандала, в упакованного в косуху и джинсы, разъезжающего на мотоцикле, разящего лосьоном после бритья чувака, который знает, какая музыкальная группа станет Следующей Сенсацией, и умеет расхаживать по сумрачным помещениям в темных очках, не производя впечатления законченного мудилы. Я знаю, что вы думаете, знаю, что каждый фибр вашего существа криком кричит, уверяя, что быть такого не может, однако год с чем-то я именно так и выглядел.

Факт остается фактом (считаю, что, назвав это «законом Фрая», я не покажусь слишком самонадеянным): ничего я этими решительными и радикальными внешними изменениями не добился. Ничто, за вычетом косметической хирургии, не способно обратить Генриха Гиммлера в приятного компаньона по весенним прогулкам среди осеняемых бабочками альпийских лугов.

Так или иначе, подъехав к ресторану «Л’Эскарго», я сдал в гардероб мой «шлемак», как называли их мы, сумасшедшие двухколесные сукины дети, и сел за столик мисс Трасс. Мы поболтали – по-дружески, как старые коллеги. Я был тогда озабочен продажей книги – скорее всего, моего первого романа «Лжец», не помню. Линн показалась мне полной энтузиазма, завтрак и семийон были выше всяких похвал. В зал на первом этаже робко вошла принцесса Диана, люди из ее охраны скромно расселись за столики обоих этажей, дабы вернее бросаться всем в глаза своей неброскостью. Вот вам фешенебельный Лондон 1980‑х. У меня была назначена еще одна встреча, моя «Ямаха» словно порыкивала на Сохо-сквер, ожидая, когда ей дадут свободу, и я, попрощавшись с Линн, с ревом унесся прочь и думать о нашей встрече забыл.

Две недели спустя вышел номер журнала, для которого Линн писала статью обо мне. И как начиналась эта статья?

«Твидовый Стивен Фрай…»

Я сидел перед ней, источая аромат герленовского Eau de Verveine, кожаная куртка американского военного летчика поскрипывала и поблескивала на мне, пока я не снял ее и не повесил на спинку кресла, оставшись в чисто-белой рубашке, под завернутый рукав которой была засунута на манер Марлона Брандо красная пачка «Мальборо». Ноги мои были обтянуты «ливайсами» 501‑й модели, ступни упрятаны в тяжеленные, кислотостойкие и вообще крепчайшие рабочие башмаки «Док Мартенс» – обувь, которой отдавали тогда предпочтение фэшионисты (название в то время еще не известное) Сохо. Молния левого башмака уже потерлась, поскольку ему приходилось то и дело переключать передачи моего массивного байка, – и первым словом, какое пришло в голову Линн, было «твидовый»? Ладно, кто я такой, чтобы ее поправлять? О смерти Вебстер размышлял. И прозревал костяк сквозь кожу. Так, во всяком случае, уверял Т. С. Элиот{53}. Может быть, Трасс увидела под кожаной курткой и башмаками именно твид. Там, где у других людей хрящи и сухожилия, у меня – вельвет и трикотин, и так будет всегда. Мы видим в людях то, что хотим увидеть, и ничего тут не изменишь.

Первое правило бунтаря таково: стать бунтарем ты не сможешь. Тут нужны поступки, а не склад личности, процесс, а не название. Ты бунтарь. Когда я был школьником – страдающим, сбитым с толку, обуянным манией, ущербным и грозящим ущербом всему на свете, – бунтарство вовсе не представлялось мне одной из возможностей выбора.


Можно лишь удивляться тому, как отдельные концентрированные события нашей жизни собирают столь многие ее отличительные черты в одно пугающее мгновение, а оно обращается в символ всего нашего характера и судьбы.

Я пережил одну из таких критических кульминаций летом 1989 года. В тот день я оказался в ресторане на Дин-стрит, Сохо, – заведении, от которого давно уж остались одни лишь воспоминания. Он назывался «У Бёрта» – в честь, думается мне, Бёрта Шивлава, почти забытого (большинством людей) поэта-песенника и либреттиста («Нет-нет, Нанетт», «Забавная история, случившаяся по дороге на форум» и прочие сочинения в этом роде). Мы арендовали ресторан, чтобы устроить мальчишник для Кеннета Брана, ибо то был субботний вечер, а в воскресенье ему предстояло венчаться с Эммой Томпсон – в Кливдене, в загородном поместье, которое когда-то принадлежало семейству Асторов и дало название «клике» влиятельных в 1930‑х аристократов и политиков, германофилов по духу и якобы миротворцев[28].

Всю предыдущую неделю Хью, Роуэн и мои коллеги черногадючники репетировали финальный эпизод фильма «Черная Гадюка рвется в бой», и в Сохо все мы приехали с технической репетиции в телевизионном центре довольно усталыми. Я прикатил на моем норовистом и рыкливом байке-вседорожнике и поставил его напротив ресторана, на Буршье-стрит, известной всем как «Мочегонный проулок». Я и по сей день теряюсь в догадках – следует ли произносить официальное название этой улочки, Bourchier, как «Boor-she‑A» или оно должно странным образом рифмоваться с «voucher»? Горе в том, что, по моим предположениям, не существует на свете человека, способного сказать мне это. Вопрос сей волнует меня лишь потому, что я: а) лингвистический зануда, повернутый на такого рода пустяках, и б) однажды я судил в школе Харроу конкурс декламаторов «Чтецкая премия леди