У Гаспара, в отличие от секретаря Капущинского, никогда не было задачи очернить испанского автора. Все вышло случайно, когда они со Стивенсом встретились за паэльей в Бангкоке. После этого разговора Гаспар прочел книгу Легинече и просто обратил внимание на расхождения с рассказом его товарища по приключениям. Последовавшая за статьей реакция ошеломила Гаспара, он никак не думал, что совершает настоящее святотатство, и осознал это только в тот момент, когда его статья, написанная максимально тактично, была встречена молчаливым неодобрением и прямыми оскорблениями со стороны коллег.
Легинече опубликовал сорок три книги. При таких объемах сложно придерживаться высоких издательских стандартов того же The New Yorker, но мне хочется верить, что он, по крайней мере, бывал в тех местах, о приключениях в которых писал. В мою бытность корреспондентом я часто слышал о том, как «журналистское племя» (лидером которого был Ману) – первые испанские репортеры, попавшие за границу, чтобы рассказывать соотечественникам о происходящем в мире, – позволяло себе много такого, за что сегодня они незамедлительно вылетели бы с работы. Чего там только не было: хроники несуществующих сражений, депеши с фронта, в действительности отправлявшиеся из отелей, сговор между репортерами, чтобы избежать одинаковых сочных деталей и не дать испанским издателям заподозрить фальсификацию. Если вдуматься, всему этому можно найти объяснение. Они работали для СМИ, не знавших свободы прессы и культуры фактчекинга. Формировались в стране, жившей в условиях цензуры и манипуляций. Работали в эпоху до интернета и программ, в один клик вычисляющих элементы плагиата.
Когда я принял решение написать «Дурман Востока», мне показалось уместным – из патриотических соображений и чтобы акцентировать преемственность – включить в свою книгу хотя бы одного испанского автора. Оказалось, что испанцев, сделавших карьеру в Азии, совсем немного. Большинство моих соотечественников предпочли Азии Латинскую Америку, что было обусловлено ее колониальной историей, или Европу, частью которой мы снова стали после долгих десятилетий изоляции. Даже Африка казалась испанцам более привлекательной. Ману Легинече был очевидным и единственным выбором, но я оказался перед дилеммой: можно ли посвятить целую главу человеку, достоверность сочинений которого вызывает вопросы? Я стал придумывать оправдание – для себя и для него. Когда случилась вся эта история с кругосветкой Стивенса и преждевременным сходом с дистанции, Легинече был еще очень молод и, возможно, поддался амбициям начинающего писателя. Впоследствии же, будучи признанным ветераном, он вряд ли желал прослыть недобросовестным журналистом – и не стал бы рисковать своей репутацией. Поэтому весьма вероятно, что все события, которые он описывал после «Кратчайшей дороги», были правдой – и происходили именно так, как он рассказывал. Что еще важнее, у него не было никакой возможности ответить критикам самой спорной части его работы.
Что же до меня – я давно перерос тот возраст, когда ждешь от людей абсолютной чистоты и непорочности, даже когда речь идет о легендарных фигурах. Легинече пишет очень хорошо: легко, с эмпатией, создавая по-настоящему живых персонажей. В его книгах в нужной пропорции сочетаются исторический контекст, интересные истории, личный опыт и размышления автора. Все мои друзья, которым доводилось общаться с Ману, уверяли меня, что это был очаровательный человек. Они так искренне защищали его от обвинений, что мне было больно спорить с ними. Я видел, что Ману вызывал у них восхищение не только как профессиональный журналист, но и как личность. Впрочем, в случае Легинече одно сложно отделить от другого.
Что же до Филиппин, то было еще кое-что, заставлявшее меня верить в написанное Легинече: слишком сложно приукрасить реалии самой абсурдной страны в мире. И уж едва ли этим стал бы заниматься человек, никогда не воспринимавший себя чересчур всерьез. Мой опыт поездок на Филиппины и рассказы тех, кто застал эпоху Маркосов, свидетельствуют, что описанное Легинече в книге «Филиппины – мой сад» – даже то, что кажется максимально абсурдным, – в то время вполне могло быть самым обыденным делом. Представшая передо мной Имельда ничуть не отличалась от главной героини его книги: воплощение элегантной поверхностности и аристократизма местного разлива, позволявших ей морочить голову и богатым, и бедным. Легко представить, как она, вся в жемчугах и бриллиантах, гонялась за мужем по коридорам отеля Manila, пока секретная служба прятала диктатора от ее праведного гнева.
Я решил трактовать сомнительные моменты в пользу Ману, несмотря на то что, читая о его азиатских приключениях, то и дело задумывался, пишет ли он о том, что действительно происходило, или дает волю фантазии. После того как я сам побывал на Филиппинах и удостоверился, что там мало что изменилось, его истории стали казаться мне более достоверными. Ужасающая бедность. Лидеры-популисты и доверчивое население. Чудовищное неравенство. Очередные Маркосы у власти. Безнаказанные грабежи, репрессии, убийства и коррупция. Эти острова, названные в честь короля Филиппа II, служат неоспоримым подтверждением гипотезы Сомерсета Моэма о том, что человек не может надолго подняться над своей низкой натурой. Но пусть даже и так – я все равно не понимаю, почему мы не можем остановиться хотя бы на полпути. Неужели действительно необходимо раз за разом падать на дно этой пропасти, снова и снова ударяясь о землю? Неужто нигде не сложилось общества, способного стать образцом для всех остальных, указать на иной путь? Общества, которое твердо решило не падать вниз и просто скрывает свои достоинства под покровом тайны? Мой друг профессор Кунг, тот самый почитатель Хо Ши Мина, посоветовал мне обратить внимание на соседа Филиппин, история и судьба которого сложились совсем по-другому. Страну процветающую. С гражданскими свободами. Высокодуховную. Современную. И в то же время гордящуюся своими традициями. Речь шла о Японии – квинтэссенции всего азиатского. «Место, не похожее ни на одно другое».
9. Николя Бувье. Япония
Задолго до того, как Конрад приплыл к берегам Борнео на борту парохода «Видар», Оруэлл открыл для себя сдержанную чувственность бирманцев, Моэм увидел ослепительные храмы Ангкора, а Киплинг потерялся в нижнем мире Лахора, один венецианский искатель приключений совершил путешествие на Восток. Вернувшись домой, он рассказывал невероятные истории о землях, полных невиданных диковин, удивительных сокровищ и людей, живущих вопреки всем известным законам. Эти истории, записанные со слов Марко Поло в Генуе его сокамерником, высмеивали и называли выдумкой, однако время показало, что то был полноценный и весьма точный журналистский репортаж. В его «Книге чудес света», открывшей собой длинный ряд книг, подстегнувших интерес западного мира к Дальнему Востоку, мы встречаем первое в Европе упоминание острова Чипунгу. «Владыка его не служит никому», – сообщает Марко Поло.
Япония уже в то время яростно сопротивлялась любому иностранному влиянию, будучи страной крайне закрытой. Отголоски этого мы видим и сегодня. Японцы отбили две попытки вторжения армии императора Хубилая: в 1274 году тот отправил к острову первый флот с двадцатью тысячами монгольских лучников, а спустя еще семь лет повторил свою попытку, увеличив число воинов до ста тысяч. Несмотря на то что японцы в военном отношении отставали по многим направлениям, у них были бесстрашные самураи и самые смертоносные мечи в мире. «Ни дамасская, ни толедская сталь не имеет такой закалки», – писал Николя Бувье в своей «Японской хронике» (Chronique japonaise), возможно, лучшей книге, написанной западным автором про японскую душу. Кроме того, японскому сопротивлению помогли тайфуны и бури, ударившие по неприятельскому флоту в самый неудачный для него момент. Все вместе это позволило сохранить японскую самобытность в первозданной чистоте и не дать злокозненным иностранцам извратить ее.
Больше, чем монголам, повезло португальцам. В начале XVI века группа португальцев на борту китайского пиратского судна сбилась с курса из-за тайфуна и пристала к побережью острова Танегасима. Так состоялся первый контакт между европейцами и японцами, причем последние в летописях называли своих незваных гостей южными варварами. Японцев удивило, что португальцы ели руками, а не палочками, не умели читать иероглифы, пили, не переливая напитки в кубки, и вообще вели себя ненадлежащим образом. Так Запад открыл для себя землю хороших манер и культуры, где забота о спокойствии соседа – часть религии, хорошее воспитание – долг, а гармония – коллективное право. Чужестранцев не прогнали только потому, что их было мало и они не выглядели опасными. Свойственные же им недостатки по части этикета компенсировались кое-чем еще, что привлекло внимание местного населения, – например, владением огнестрельным оружием, о котором японцы с удивлением писали: «При выстреле возникает вспышка, подобная молнии, и грохот, похожий на гром ‹…› Эта вещь позволяет отомстить врагу, украв его душу».
Что может быть полезнее для страны, которая хочет, чтобы ее не беспокоили посторонние?
Приплывшие на острова вскоре после этого контакта первые миссионеры под руководством Франциска Ксаверия отмечали свойственные японцам трезвость духа, чувство гражданского долга и поразительную порядочность. При этом, по словам миссионеров, островной образ жизни и стремление держаться в стороне от остального мира заставили этих людей «погрязнуть в идолопоклонничестве». Надо сказать, что все иностранцы, которые в дальнейшем исследовали Японию, допускали одну и ту же ошибку, путая стремление к гармонии со слабостью. На самом же деле японцы готовы биться насмерть, лишь бы оградить себя от иностранного влияния и не отдать ни пяди своей земли. И речь здесь не только о борьбе с воинами Хубилая, но и о попытках навязать христианство, которое Япония уничтожила на своих островах после пятнадцати лет методичных массовых преследований. История Японии – это история беспрестанной борьбы за право жить по-своему. «Страна, в которую тяжело попасть. Страна, сама посадившая себя на карантин», – пишет про нее Бувье. Японцы мало интересуются тем, что происходит за пределами островов, – а вот всему остальному миру не терпится раскрыть их секреты. Японское общество как было, так и осталось нечитаемым иероглифом для завоевателей, путешественников, миссионеров и журналистов – включая автора этих строк. И возможно, никто не приблизился к расшифровке этого иероглифа ближе, чем отважный швейцарский путешественник.