Дурная кровь — страница 10 из 36

мется рассказывать о них, своих хозяевах: о Софке, о ее матери и отце, а больше всего о дяде, у которого она служила. И не для того, чтобы албанец узнал о всех, так как, по ее мнению, все и так должны были это знать, а для того, чтобы своими рассказами запасть в память посланного и чтобы он, когда станет передавать посылку и поклоны, упомянул мимоходом, что была, мол, там еще одна бабка, и тогда он, эфенди Мита, вспомнит ее и поймет, что речь идет именно о ней, о Магде.

Действительно, скоро Софка увидела в окно, как Магда соседними дворами вышла на улицу, которая вела прямо в торговую часть города, где находились базар и разные постоялые дворы. Боясь опоздать, она чуть не бежала, то и дело поправляя свои короткие, небрежно повязанные волосы. Иногда, утомившись, она замедляла шаг. Сбитые туфли, надетые на босу ногу, мешали, она снимала их на время, брала в руки и бежала дальше. И опять поминутно останавливалась: то ребенок бегал посреди улицы, грозя попасть под лошадь или телегу, и надо было отвести его в сторону, то встречался кто из знакомых, и надо было спросить про здоровье.

Прошло много времени, прежде чем Магда вернулась в сопровождении двух мальчишек из лавки с целой грудой ситца. Софка знала, что Магда нарочно прошла с мальчишками у всех на виду, чтобы соседи могли видеть ситец и позавидовать Софке.

Когда день начал клониться к вечеру, подошла пора собираться на кладбище. Сквозь городской гул уже пробивался звон колоколов. До Софки, сидевшей наверху, доносились с базара крики, блеяние овец, шум, суматоха вокруг разгоряченных коней, грохот повозок. Гам и галдеж на базаре все увеличивались, все там утопало в облаках пыли, которую подняли уборщики, подметая и поливая перед лавками. Видно было, как продавцы бубликов покидают базар. Бегут сломя голову на дороги, откинувшись назад под тяжестью корзин, догоняют покупателей. Карманы, набитые мелочью, выпирают и бьют о ноги. Разинув рот, они кружатся вокруг крестьянок и силой суют им черствые подогретые бублики.

— Горячие, тетка! На двадцать пара три! На двадцать пара три!

Крестьянки убегают от них, прячутся, уверенные, что они их обязательно обманут, но сильнее всего шарахаются от лошадей пьяных мужиков, которые не пропускают на базаре ни одного трактира, в каждом выпивая по окке ракии, а потом несутся как бешеные, из-за пазухи у них вываливаются покупки для домашних, но они знай мчатся вперед, давя на своем пути все, а с особенным удовольствием цыган и цыганок. Цыганки в новых желтых шалях и старых антериях бегут перед ними и, думая их умилостивить, время от времени оборачиваются и униженно просят:

— Хозяин, не надо! Смилуйся, хозяин!

— А ну прочь с дороги! — орут мужики. Лошади встают на дыбы, и цыганки в смертельном ужасе разбегаются куда попало.

Внизу суетилась Магда. Не в силах дождаться, когда оденется мать, она взяла корзину с едой и угощением, приготовленными для кладбища, и вышла к воротам. Корзину она поставила себе на голову, так что края шелкового полотенца, наброшенного на корзину, почти закрывали ей голову. Взбудораженная шумом и криками, несшимися с базара, она поминутно заглядывала во двор и звала:

— Идем, госпожа, все уж пошли!

И действительно, слышно было, как на верхних улицах, в соседних дворах и на боковых улицах, где не было толчеи, стучали калитки, и замужние женщины, старухи и слуги выходили и направлялись на кладбище. Некоторые, проходя мимо Магды, спрашивали:

— Пошли, Магда! Госпожа Тодора ушла уже?

— Нет, нет! Сейчас, — отвечала Магда, переступая с ноги на ногу.

Между тем Софка в кухне снаряжала мать. Даже ей было приятно, что мать, одетая во все новенькое, в шелковой антерии, лаковых туфлях, дорогой темной колии, мягко облегающей ее талию, выглядела такой красивой и моложавой. Только вот глаза от одной мысли о кладбище и предстоящем плаче увлажнились и губы горели. Но Софка понимала, что этому была и другая причина — приезд отцова посланного. И хотя отец не передавал, что приедет, появление гонца возбудило предчувствие и надежды, что, может быть, теперь, на пасху, он после столь долгого отсутствия наконец обрадует их приездом. И потому мать, чувствуя себя виноватой перед Софкой за эти свои надежды и мысли о муже, как бы стыдясь своей слабости, отворачивалась от дочери, прятала глаза и вырывалась, недовольная тем, что та так долго ее наряжает.

— Будет, будет, Софкица! — поминутно останавливала она дочь, хотя видно было, что она тоже рада, что платье ей к лицу.

Повязав матери шаль так, чтобы лучше подчеркнуть ее полные щеки и овальный подбородок, и накинув ей на плечи белый мягкий шелковый платочек, она проводила ее до ворот.

Затворив за матерью и Магдой ворота, Софка быстро, почти бегом, поднялась наверх и из окна стала наблюдать за ними. Мать шла с горделивым и счастливым видом, чуть переваливаясь, поводя плечами, и раскланивалась с каждой соседкой, выходившей из своего дома. Женщины присоединялись к ней и шли либо рядом, либо позади. Вон и тетя Симка — ее дом стоит на соседней улице, — смуглая, худая женщина, давно уже вдова. Она все ходит по судам и судится с крестьянами, не в силах поверить, что ее покойный муж мог действительно столько растратить, а землю распродать мужикам, ничего не оставив ни ей, ни детям. Она выходит с младшим сыном и, едва завидев Тодору, подходит к ней и целует руку. И Софка знает, что она при этом говорит:

— Как поживаешь, госпожа? Сегодня у меня был суд, так еле-еле поспела вовремя, чтобы идти на кладбище. — И дальше уже идет с матерью.

Как всегда, мать шествует в толпе женщин впереди всех, как бы предводительствуя; наконец, свернув в боковую улицу, они скрываются из виду. А Софка, изогнувшись, продолжает смотреть в окно, чувствуя как шальвары тяжело облегают ей бедра, а лопатки соприкасаются друг с другом. Вдруг она вздрогнула. Заходящее за горы яркое, горящее, как кровь, солнце заливало город снопами лучей; они гасли в окнах, переливаясь багровыми отблесками от красных ковров. Городской шум постепенно стихал. Над базарной площадью в освещенном еще воздухе поднималось и дрожало облачко пыли. Снизу же, из дома, из кухни и большой комнаты, и даже со двора и из сада, не доносилось ни звука. Софка вздрогнула, встревоженная этой внезапной тишиной и спокойствием надвигавшихся сумерек; раздувая ноздри, она вдыхала свежесть, шедшую из сада. В саду шелестели листья; от травы и цветов исходил влажный, крепкий запах.

Она знала, что все эти ароматы, с каждой минутой усиливаясь, проникнут к ней сквозь тишину. А тишина будет все глубже и шире. Словно утомившись от дневных дел и совершив положенное, жизнь медленно отступит, чтоб отдохнуть в ожидании вечера и ночи. Лишь изредка слышался запоздалый скрип коромысла у колодца, шаги на улице. Слуга или мальчик из магазина поспешно проходил с покупками, которые хозяин сделал на базаре; чаще всего это были выглаженные фески на болванках или новые, сшитые у портного платья. В наступающем сумраке разливалась тишина и только в церквах, как городских, так и окрестных, продолжали звонить колокола. В эту пору Софка всегда испытывала особенно сильный страх. Поэтому она, хотя и знала, что заперла ворота, все же, накинув на голову платок, спустилась вниз. Торопясь, пока еще было видно, она с трепетом вошла в кухню, чтобы закрыть дверь в большую комнату. Туда она не решалась входить, так как в глубине было совсем темно. Затворив за собой и кухонную дверь, Софка почувствовала облегчение. Дойдя до ворот и убедившись, что и они хорошо заперты, она пошла назад, успокоенная и умиротворенная.

Как всегда, когда она в такие вечера, заперев ворота, оставалась одна и шла мимо колодца, ее охватывало сладостное томление. Она уже не решалась подняться на второй этаж и сидеть в комнате одна, так как знала, что на нее сразу найдет «ее настроение». Знала, что, хотя мать пошла на кладбище, что сейчас страстная, скорбная неделя, когда даже улыбаться грех, состояние сладостного возбуждения, как это ни грешно, еще сильнее овладеет ее существом.

И чтобы избавить себя от греха, Софка, делая вид, что занята чем-то, стала слоняться по двору, главным образом у ворот, до которых доходил шум города, придававший ей храбрости. Из сада потянуло живительной, ласкающей прохладой. С кладбища продолжал доноситься тяжелый, размеренный звон колоколов, мучительно отзывавшийся в душе Софки. Неизвестно почему, ее бросило в жар. Она не решалась войти в кухню, а тем более в спальню, большую мрачную комнату на первом этаже со шкафами в стенах и домашней баней. В страхе ей мерещилось, что из шкафов может кто-то вылезти. Против воли она все же побежала наверх. Села у окна на тахту среди мягких, взбитых красных подушек. Тело ее горело, лоб и руки были в поту. Она боялась двинуться, а тем более встать и закрыть окна и двери.

Кто знает, сколько времени она бы просидела так, если бы снизу не послышался стук в ворота. Негромкий и легкий, он мог принадлежать только человеку усталому, не желавшему привлекать внимание прохожих и слабо ударившему разок-другой, лишь бы его услышали в доме и поскорее отворили. Вслед за стуком послышался утомленный голос матери:

— Софка, отвори!

Обрадовавшись, Софка пошла отворять. Да и пора было им с Магдой вернуться, потому что от стен ограды уже веяло запахом накопившейся за день пыли. Но пока она сошла вниз и неторопливо направилась к воротам, Магда, как всегда шедшая напрямик дворами, чтобы прийти раньше матери и отворить ей ворота, и теперь, оставив корзину на кухне, опередила Софку.

— Постой, Софка, я сама, — сказала она, отстраняя Софку и отворяя ворота.

Мать ждала, с трудом переводя дух от усталости, слез и обилия съеденного на кладбище.

— Пришли? — коротко спросила Софка, беря у матери полотенце, в которое, когда они шли на кладбище, были завернуты свечи, базилик и другие цветы, а теперь — печенья и прочие гостинцы.

— Пришли! — ответила мать, входя во двор.

Софка задержалась у ворот, чтобы их запереть. Она слышала, как Магда побежала вперед, чтобы поспеть в дом прежде матери, убрать все с дороги и зажечь свечу, дабы хозяйка не споткнулась обо что-нибудь в полумраке. Софка вошла вслед за ними, раздраженная и усталая от пережитого страха.