— Тетя, чего они! Пройти не дают!
Софка, сидя на почетном месте, на тюфяке, покрытом белой простыней, раздевалась. Бабушка Симка стояла рядом, Софка не торопилась. И ничему не удивлялась. Как только ее просватали, она уже тогда знала, как все это будет: сватовство, подарки, головной убор невесты, толпа мужчин на углу улицы, и вот — бани. Знала, что свет будет едва пробиваться сквозь окна под потолком, а в глубине мерцать груда углей, из-под тахты будет тянуть свежестью от сырых плит, у входа будут стоять кувшины с холодной водой, а рядом с ними — ряды сандалий, в мокрых одеждах будут сновать цыганки, сухощавые, смуглые, с блестящими глазами и белыми зубами. А из мыльни будет нести жаром, паром и спертым воздухом…
Знала и то, что теперь на нее будут смотреть иначе, чем раньше, когда она приходила с матерью, еще не просватанная (тогда ее словно обходили, любовались лишь издали), теперь же на нее станут смотреть совсем по-другому, будто впервые ее увидели. Сейчас вот она начнет раздеваться, и все исподтишка будут ожидать, когда она скинет с себя все, чтобы рассмотреть ее как следует, каждую часть тела, каждое движение. И все оттого, что завтра она выходит замуж. Для Софки и это не было неожиданностью и поэтому совершенно ее не трогало.
Но когда она увидела, что все уже разделись и прошли в мыльню, а у ног ее осталась только бабушка Симка, Софку вдруг охватил ужас от того, что все это происходит с ней, Софкой. Старуха, тоже раздетая, в купальной простыне на поясе, в огромных сандалиях на тощих ногах, своим высохшим торсом бронзового цвета прикрывала Софку от любопытных взглядов. Покуривая, она разговаривала с хозяйкой, с особенным удовольствием вставляя турецкие слова. Не желая, чтобы кто-нибудь подумал, что она так медленно раздевается от страха, и не пришел бы ее подбадривать, Софка поспешно сбросила с себя последнюю одежду и торопливо позвала Симку:
— Идем, тетя!
Хозяйка подмигнула цыганке, которая наготове стояла рядом, та в тот же миг подала Софке красивые деревянные сандалии с перламутровыми украшениями и услужливо надела их на ее маленькие розовые ноги. Софка, дрожа как в ознобе, движением головы откинула назад волосы, почувствовав, как они нежной волной легли на плечи и спину, и пошла за цыганкой, пальцами ног придерживая соскальзывающие сандалии. Цыганка отворила первую дверь — тяжелую, пропитанную сыростью, всю прогнившую снизу. Софка, а за ней Симка вошли. Когда тяжелое полено ударилось о дверь, захлопывая ее за ними, а влага, пар, запах мыла, смешавшись с оглушительными криками, хохотом, звоном тазов и шумом воды, выплеснулись навстречу, ее снова охватил панический ужас. Неожиданно ей стало грустно и тяжело. Но, совладав с собой, она сама отворила вторые двери и вошла внутрь.
Вначале из-за пара Софка ничего не могла разобрать. Свет проникал сверху через узкие окна и освещал только самую середину — тершену[4], под сводами, куда свет из окон не доходил, в курнах[5] мерцали темно-красные лампады. Из кранов вода бежала в мраморные, четырехугольные ванны. На тершене смутно виднелись раскинувшиеся тела, чернели пряди длинных, мокрых, слипшихся волос.
Твердой, горделивой поступью Софка направилась к своей курне, которую она легко узнала по двум лампадкам и красной занавеске у входа, но бабушка Симка, остановив ее, шепнула:
— Софка, сперва на тершене погрейся и попарься.
Она повернула туда. Лежавшие встретили ее веселыми прибаутками и, раздвинувшись, уступили ей место посредине. Софка поднялась на тершену и легла. Но не на спину, как все остальные, а ничком, спрятав грудь и прижавшись лбом к перевернутому тазу. Разогретые плиты жгли, но ей было холодно. В горле стоял комок горечи, она была зла на себя. Что это с ней такое? Она все знала заранее, почему же на душе такая тяжесть? Ведь все видят ее тоску. Симка, скрестив ноги, села рядом и, покуривая и попивая ракию, посланную хозяйкой, ждала, пока Софка хорошенько прогреется, чтобы начать ее растирать. И от этого становилось на душе еще горше.
А ведь самое тяжелое впереди. Сейчас снова начнется веселье, песни, и, как обычно, петь будут сплошь о любви, о сердечной тоске, о луне…
Так и случилось. Женщины еще лежали возле Софки и парились, когда молодежь уже затянула песню. Им уж прискучило лежать. Уйдя за занавески, где были краны, они принялись плескаться, обливать друг друга, а в дальних, темных углах, где из-за пара ничего не было видно, громко запели тогда еще новую песню:
Плачь, любимый, и я стану плакать.
Песню подхватили все. Поднялись с тершены и женщины, лежавшие рядом с Софкой; они присоединились к девушкам и тоже начали мыться и петь. Голоса их выделялись силой и напевностью. Вода из курн потоками разливалась вокруг тершены. Песня звучала все более громко и страстно. И как назло, об одном и том же: не в богатстве счастье, что будто был у Софки милый, любила она его, а вот теперь выходит за немилого. И жалея ее, видя, как у нее тяжело на сердце, они поют песню о разлуке, думая утешить ее, показать, что она не одна, что и среди них есть такие же, несчастные горемыки, и они вянут без любви. А Софка знала, что у нее все не так. И оттого было еще горше.
Лежа ничком в облаках пара, окруженная только водой и песней, Софка чувствовала, что вместе с душившим ее паром она глотает слова песен. Прислуживающие цыганки беспрестанно входили и выходили, полено било о дверь, и Софке казалось, что оно бьет по ее голове. Все громче гремели тазы, все выше поднималась песня. Наконец высокая смуглая девушка, та самая, что жаловалась на Пасу, спасаясь от подруг, обливавших ее водой, отчего волосы облепили всю ее красивую, стройную фигуру, вскочила на тершену к Софке и, вскинув голову, запела так громко, что загудели все бани:
Знай, любимый, знай, любимый,
Как сохну я по тебе.
И вдруг смолкла и через мгновение затянула жалобное причитание, словно она завтра сама выходит замуж:
Ох, ох, тебе, любимый, жаль,
Тебе жаль, что разлука настала?
— Тетя, пойдем!
Софка поднялась, почувствовав, что больше ей не выдержать.
В курне, как только за ней опустилась занавеска, Софка схватилась за голову, упала на лавку и залилась слезами. Симка быстро повернулась навстречу цыганке и, не позволив ей войти, приказала стоять у входа и крепко держать занавеску снаружи, чтобы ничего не было видно.
Цыганка понимающе усмехнулась, уверенная, что Симка потому прячет Софку, что во время мытья и растираний будет ее учить напускать чары на мужа.
С уходом Софки женщины и девушки почувствовали себя совсем непринужденно. Распаренные и размякшие до самых костей, они пели в каком-то экстазе. Бани гудели. Даже хозяйка с вязаньем в руках пришла поглядеть, что здесь происходит. Предводительствовала всеми все та же высокая девушка. Стоя посередине тершены с тазом над головой, она самозабвенно пела. Голос ее звучал сильно и страстно:
Ох, ох, тебе, любимый, жаль,
Тебе жаль, что разлука настала?
Разлука настала, а…
Неожиданно, в исступлении страсти, она бросила таз. Он подскочил и покатился со звоном. Все переполошились, испугавшись, что хозяйка будет ругать за порчу таза. Но она, стоя у входа, и сама поддалась общему беснованию.
Никогда еще в жизни Софка не обливалась такими горючими слезами, только что в голос не рыдала. Глаза застилала тьма. Она наконец все поняла: и то, почему ей так сейчас тяжко и горько, и почему она сейчас плачет, сотрясаясь всем телом, как ни разу в жизни даже перед матерью не плакала. Совсем это не из-за того, что выходит она за нелюбимого, а из-за чего-то другого, гораздо более страшного. Все кончено. То, о чем она знала заранее, что предчувствовала, но что до сих пор казалось далеким, пришло. Раньше она, хоть никого и не любила, могла мечтать о любви, могла на что-то надеяться, кого-то ждать, любимый снился ей, она целовала его во сне. Завтра же, после венчания, все будет кончено. Некого больше ждать, некого видеть во сне, не о ком мечтать. Все, что было дорого сердцу, к чему втайне всеми силами стремилась душа, все это завтра исчезнет, канет, уйдет…
Сердце разрывалось от боли.
— Ох, ох, тетя, тетя!
Пряча залитое слезами лицо на высохшей груди Симки, Софка, словно безумная, билась в судорогах. Ее прекрасное, будто выточенное из мрамора, влажное тело сверкало и переливалось.
Мыла ее Симка осторожно, умело. Сухой, как пергамент, рукой она тщательно растирала спину, плечи и грудь Софки, чтобы завтра на свадьбе она особенно хорошо выглядела. На ее слезы и всхлипывания она не обращала внимания. Такой красоты ей давно не приходилось видеть, она и сама расстроилась и, словно утешая себя и подбадривая, твердила:
— Ох, впервые мне такое выпало!
На самом же деле, и особенно в последнее время, ни одна девушка не была счастлива, ни одна не выходила по любви. Почти все, как Софка, плакали, убивались и горевали… Да что толку!
Испугавшись, что плач и стоны Софки могут быть услышаны, так как в банях стало тише, Симка, чтобы заглушить их, принялась громко разговаривать и шутить, задирая тех, кто стоял поблизости или проходил мимо. Когда Софка, окончательно овладевшая собой и успокоившаяся, наконец встала и вышла из курны, Симка ей ни слова не сказала. Сделала вид, что ничего и не было.
— Пошли, тетя! — сказала Софка.
И та тихо ответила:
— Пошли, Софка!
И в этом «пошли, Софка!» прозвучало столько участия, столько утешения, но одновременно и такое решительное побуждение выдержать все, что посылает судьба, что Софка, растрогавшись, окрепла духом и смело, с улыбкой на губах, вышла из мыльни.
Женщины на тахтах медленно одевались, остывая после купанья. Из незастегнутых минтанов и безрукавок виднелось разгоряченное тело, на крепких покрасневших шеях беспокойно бились вены. Девушки еще никак не могли угомониться. То и дело в воздух летели белые полотенца, они вытирали пот со лба, совали их под мышки или между грудей и вытаскивали смятыми и мокрыми. Хватались за сухие полотенца, просили друг друга вытереть спину. Взаимное вытирание вызвало новые шутки, вновь поднялась возня. Помещение наполнилось запахом чистых, вымытых страстных тел. Время от времени дверь из мыльни открывалась и оттуда с шумом вырывалась сильная струя пара и зноя, явственно напоминая вздох, словно это мраморные плиты сожалели о прекрасных телах, недавно их покинувших.