Дурная кровь — страница 31 из 36

— Арса, кушаки!

Пробормотав эти слова, он едва добрел до угловой балки дома, оперся на нее, чтобы удержаться на ногах, пока Арса его опояшет.

Арса прибежал. Принялся его опоясывать, но дело шло туго, Марко весь дрожал и трясся. В груди у него клокотало, судорога сводила тело, пояса сползали. Он ничего не видел, кроме стоявшего перед ним слуги; все силы уходили на то, чтобы не упасть и удержать руки поднятыми, чтобы Арса мог туже затянуть пояса. Ее слышно он пробормотал:

— Коня!

Арса надел на него новый пояс. Марко ничего не чувствовал, он оцепенело вслушивался, не доносится ли каких-нибудь звуков из комнаты Софки, где еще горела свеча. К счастью, ничего не было слышно, ни слез, ни стонов. Зато из другой комнаты продолжали раздаваться глухие причитания жены; Марко казалось, что ее лицо, залитое кровью, все глубже и глубже зарывается в землю. А ночь стояла по-прежнему темная, мощеный двор был безмятежно спокоен. Лишь из угла в глубине двора, куда сливали и выкидывали нечистоты, несло навозом и гнилью. И этот запах все сильнее и сильнее бил в нос. Марко начал приходить в себя. Вспомнил все, что случилось. Содрогнувшись в последний раз, он резким движением взялся за нож, заткнутый за пояс. Но, увидев, что Арса подводит коня и может заметить, остановился. И чтобы слуга не догадался, Марко той же рукой, которой хотел выхватить нож и вонзить его в свою грудь, вытер пот со лба. Им снова овладел ужас, снова он почувствовал удушье… Арсе пришлось самому вложить его ногу в стремя. Марко безвольно держался за луку седла, но вдруг с неожиданной силой вскочил в седло и ножом хватил коня по крупу. Брызнула кровь. Конь, сверкнув в темноте, вздыбился и, разрывая мостовую, ринулся вперед. Софка слышала, как Арса, влетев на кухню, крикнул свекрови:

— Хозяин ускакал, коня порезал!

XXV

После этого привели новобрачного. Но Софка была в таком жару, что ничего не помнила. Пришла в себя только к утру. Брезжил рассвет. Большая сальная свеча над ее головой сгорела до ручки подсвечника и, оплыв, погасла, распространяя удушливый запах.

Новобрачный спал у ее ног, почти на голом полу.

Как только его привели, он заснул спокойным, глубоким сном, вытянув руки вдоль тела и поджав колени. Опасаясь, что во сне он может случайно положить голову на одеяло, которым была укрыта Софка, запачкать его или смять, он подвернул его и отодвинул от себя.

В окне чернели колесо колодца и стены ограды. Снизу из конюшни слышались шорох и возня скотины, но в доме все было тихо, мертво.

Чтобы стряпуха, войдя на рассвете, застала все, как положено обычаем, Софке пришлось самой поднять молодожена и снять с него пояса. Он так крепко спал, что даже не проснулся. Софка сняла с него пояса, раздела и втащила в постель; укрыв и себя и его одеялом, она стала ждать утра. Волосы мужа касались ее шеи, лица и слегка кололи — подобно всем детям, он был коротко острижен; от его недавно вымытой головы пахло теплой водой и мылом.

Софка не вставала. У нее началась горячка. Днем она лежала без памяти и лишь по ночам приходила в себя. Сбоку у изголовья стоял поднос с едой и питьем, которые свекровь приносила днем, когда Софка была без сознания; после всего того, что произошло, ей было стыдно смотреть снохе в глаза, а тем более говорить с ней. В ногах постели, на голой циновке, полураздетый, спал, свернувшись калачиком, муж Томча. Софка поднималась. С трудом приводила в порядок постель. Затем брала мужа к себе; она не хотела никакого снисхождения, не нуждалась ни в чьем сожалении и сострадании. Она уже столько выстрадала, что готова была выпить чашу до дна!

Плача, она обнимала и целовала сонного Томчу. Затем, растревоженная, почти в беспамятстве поднималась и выходила во двор, в глухую, безмолвную ночь, огражденную стенами. Арса, оберегая ее, прятался в каком-нибудь углу, а потом выходил и спрашивал, не надо ли чего. Но Софка не только ничего не просила, но, словно бы не узнавая, смотрела на него таким странным, помутневшим взором, что у слуги волосы вставали дыбом и мурашки по спине пробегали. Так ходила она по двору, не опоясав шальвар, с растрепанными и прилипшими на висках и на шее волосами, в широко распахнутой рубашке, из-под которой виднелась ее сверкающая горячая грудь. Потом возвращалась в комнату, снова ложилась и плача обнимала и целовала мужа, моля бога, чтобы он продлил ночь и ее одиночество.

Так проходила ночь; только к утру, разбитая и измученная, Софка погружалась в глубокий, лихорадочный сон и весь день металась в жару и бреду. И как ни странно, болезнь помогла ей, она избавила ее от всех обрядов после свадьбы и первой брачной ночи: осмотра, угощений, посещения соседок и родственниц, при которых она должна была быть веселой и довольной…

XXVI

Понемногу Софка начала вставать, и не потому, что лучше себя чувствовала, а чтобы успокоить семью и особенно свекровь. Правда, выходила она из своей комнаты только к обеду, осунувшаяся, с повязанной головой, опухшими глазами, воспаленные губы ее дрожали, уголки рта были опущены, словно она вот-вот заплачет. Но теперь горе ушло внутрь, слезы сделались тихими, умиротворенными, которые порой бывали даже приятны.

С каждым днем Софка поправлялась и успокаивалась. Из ее родных никто — ни отец, ни мать, будто сознавая свою вину, не приходили. А ее послесвадебной горячке не придавалось никакого значения. Это считалось в порядке вещей. Предоставленная сама себе, Софка постепенно возвращалась к жизни. Начала ходить по дому и даже работать. Стала одеваться, прихорашиваться, носить в волосах цветы, вновь ослепляя и поражая свекровь и всех домашних своей пышной красотой, ставшей еще ярче. Как и у себя дома, она ходила полуодетая, распоясанная, и это еще больше подчеркивало ее талию и крутые бедра. Свекровь не могла на нее нарадоваться. Когда Софка, хлопоча у очага, наклонялась, отчего красота плеч, груди и закинутых назад волос проступала еще сильнее, свекровь, сидя рядом, не могла удержаться, чтобы осторожно и робко, словно боясь повредить, не поправить на ней платье, при этом с особым удовольствием она придерживала ей шальвары у колен, чтобы они не запачкались о пепел. Целыми днями свекровь готова была сидеть в Софкиной комнате, забившись в угол, и смотреть, как Софка разбирает вещи, вынимает из сундука платья, безрукавки, нарядные рубашки, шелковые платки.

Так проходили дни. Спать ложились рано. За долгие одинокие ночи можно было вволю наотдыхаться, зная, что завтра все начнется сызнова. И не будь воспоминаний о той страшной ночи, о свекре и о его последующем исчезновении, было бы, наверное, совсем хорошо. Но и это стало как будто забываться. Софка начала его даже оправдывать. Он был пьян, свекровь со стряпухой не сумели с ним как следует поговорить, вот он и не давал новобрачным войти в их комнату, а вовсе не потому, что у него были дурные намерения. Но почему же он, как уехал на границу, так и не возвращается, пусть не для того, чтобы извиниться перед Софкой, но хотя бы для того, чтобы людей, а особенно ее родных, убедить в том, что ничего не произошло!

Но пришло и это. Однажды в сумерки прискакал длинноногий горец на коне, покрытом попоной со старым деревянным седлом. На голом животе горца болтался пояс, за который был заткнут длинный черный пистолет.

Спешившись, крестьянин не привязал коня, не затянул пояс, не привел себя в порядок, а как был, вытирая ладонью пот с длинной шеи, прошел прямо на кухню. Софка, подняв руки, в которых у нее что-то было, встретила его стоя. Свекровь, как всегда спокойная и сосредоточенная, сидела за Софкой, у самых дверей в большую горницу. Софка, хотя давно уже предчувствовала, что это еще не конец, что должно произойти что-то еще более ужасное, оцепенела от страха: горец, не дойдя до нее, с порога начал бормотать сквозь слезы:

— Хозяйка, послали меня, значит, сказать, что хозяин убит. Убит хозяин, хозяйка! — повторял он, беспрестанно утирая пот с худого лица и длинной шеи.

Софка почувствовала, что у нее подкосились ноги и глаза словно огнем опалило. По выражению лица и по глазам крестьянина было ясно, что он говорил правду. Свекровь, поднявшись, испуганно хваталась правой рукой за косяк двери, пытаясь удержаться на ногах, но тщетно — она стала клониться набок, и, всплеснув руками, грохнулась на пол. Мелькнули белые рукава рубашки и послышался слабый вскрик:

— Спасите, люди!

Софка поняла, что эти слова свекрови были последней попыткой защититься и от убийцы-албанца, и от приехавшего гонца, и от Софки, и от всего света, от всего, что вдруг, словно сговорившись, обрушилось на ее дом и вот теперь совсем сгубило.

Едва держась на ногах, запинаясь, Софка стала расспрашивать крестьянина:

— Как? Где?

— Не знаю, хозяйка. — Крестьянин, не меняя позы и по-прежнему утирая пот и слезы, рассказывал: — Два дня тому назад, вечером, почти ночью, принесли его, раненого, от албанцев. Пуля застряла в животе. Был он, правда, без памяти, но еще живой. Мы повезли его. Приехали в Корбевац и положили его в корчме, стали запрягать других волов, — на лошадях нельзя, больно трясет… кто же знал, что он над собой сделает! А он пришел в себя, огляделся, сорвал повязки, рана открылась, кровь хлынула, — так и умер. Меня послали сказать вам, чтобы вы приготовились, и велели остаться у вас и помочь в чем, если надо.

Тут вбежал запыхавшийся Арса и, услышав роковую весть, так и сел на землю.

— А ты? А вы все? — заорал он на крестьянина.

— Эх, Арса! — продолжал плачущим голосом крестьянин, поняв восклицание слуги как укор: где же были слуги и остальные крестьяне, как они могли допустить эдакое, не уберегли, не защитили хозяина, жизнь свою за него не положили. — Да разве мы думали, Арса? Ведь ты знаешь его. Как приехал со свадьбы, таким ласковым прикинулся. Никому дурного слова не сказал. А когда мы увидели, как далеко он зашел за нашу границу, и пошли за ним, он заметил, что мы идем за ним, охраняем его, и чуть не убил нас. После этого уж никто не смел за ним и шагу ступить. И вот… теперь… так-то!