Дурная примета — страница 18 из 50

— Если подморозит, Берта, если хотя бы один день и еще ночь как следует продержится мороз, можно будет пойти на угрей поохотиться. Как-нибудь на полмарки уж нащелкаю.

Берта только кивает, отвечать ей не хочется.

«На полмарки! — думает Боцман. — Ведь это капля в море, а из нужды нам никогда не выбраться. Сидим на одной картошке да соленой сельди, но и сельди-то год от года становится все меньше. Нужда душит все сильней. Если дальше так пойдет, придется по миру пойти или воровать. Но из этого ничего не выйдет. Для нищенства мы еще недостаточно низко скатились, а грабежом заняться — нет, это надо быть круглым дураком. Вот Гейнц Реков получил, говорят, три года. Не-ет, это уж лучше не надо. Если повезет, можно на угрях неплохо подработать. А эти дрянные мысли надо вон из головы…»

Вильгельм Штрезов встает, роется в комоде, но табаку, разумеется, нет больше ни крошки.

Евгений, который только что вошел, тоже это знает. Он некоторое время стоит у двери, наблюдая за Боцманом. В комоде лежит масса вещей, которые его интересуют. Там есть коробка с разноцветными картинками, которые дают рассматривать только в сочельник, там есть всевозможные ящички и коробочки. Только когда Боцман задвигает ящик, Евгений говорит:

— Ты же вчера вечером последний выкурил. — И добавляет: — Кочерга велел передать тебе вот это.

Он протягивает Боцману серый клочок бумаги, который крепко держал в руке.

— Кочерга? — изумленно переспрашивает Боцман, забыв поправить Евгения: детям полагается Кочергу называть Лаутербахом. Боцман подходит к окну, разворачивает записку. Затейливым почерком, который никто еще не имел случая оценить, ибо здесь не принято писать письма, Кочерга желает Боцману нечто сообщить. Боцман более чем изумлен, он почти испуган. «Письмо?! Да он, видать, окончательно рехнулся. Мы с ним только что виделись, а он пишет мне письмо…»

И вот он читает:

«Боцману.

Сменя хватит твоих постоянных предирок. Я ни желаю тирпеть такого типа на борту своего бота. Может «подыхать зголоду.

Фриц Лаутербах».

На мгновение Боцман задумывается, но потом громко-хохочет.

— Чего ты? — спрашивает Берта.

— Кочерга совсем умом тронулся. Пишет мне письмо.

Большего больной жене сказать нельзя, да Берта и не спрашивает. У нее снова начинаются боли.

Однако Вильгельм Штрезов вовсе не так легко воспринимает выходку Кочерги, как ему хочется показать. Слова, которые мы говорим, в одно ухо входят, в другое выходят. Писаное слово почти осязаемо, оно реально, как больная Берта, реально, как лодка или острога для угрей или как ворона на дубе у трактира Мартина Биша. Слова, написанные на бумаге, опасны… Пожалуй, опаснее, чем буря.

VII

Барон никогда не позволил бы себе просто вызвать управляющего Бюннинга. В случае такой надобности он каждый раз внушает своему камердинеру Францу:

— Я прошу инспектора, понимаешь, Франц, я прошу его заглянуть ко мне как-нибудь, когда он располагает временем.

«Знаю уж, — думает про себя Франц. — Барон трусит перед этим прохвостом».

Сегодня, вопреки своему обыкновению, Бюннинг явился немедля.

— Мой дорогой инспектор! — приветствует его барон. — Очень рад, что вы так быстро откликнулись на мое приглашение. Дело-то, в общем, не такое уж срочное.

— О барон, сегодня меня как раз ничто не задерживало. Зима для управляющего имеет свои хорошие стороны. Распределить людей на работы — пустяковое дело, а прочие мелочи всегда можно отложить. Кроме того, я уже давно собираюсь переговорить с вами.

— Надеюсь, ничего особенно серьезного? — спрашивает барон.

— Нет, нет, не так уж это важно, барон. Не стоило бы и говорить. Просто я хотел-попросить вас о маленьком одолжении. Только и всего. Разумеется, прежде поговорим, если вы не возражаете, о ваших делах.

«Маленькое одолжение? С каких это пор Бюннинг стал нуждаться в одолжениях?» — думает барон и выпускает густое облако сигарного дыма.

— Да, так вот, есть одно обстоятельство, которое главным образом касается вас, дорогой инспектор. Как вы знаете, на днях я был в городе и там случайно услышал об одном деле, которое заставило меня призадуматься.

Барон нарочито выдерживает паузу. Бюннинг степенно и выжидательно поглаживает бороду. «Что уж за дело такое, — думает он, однако не может скрыть некоторого беспокойства. — До чего обнаглел — курит в моем присутствии! Видно, у него есть чем козырнуть». Управляющий, как бы невзначай, откашливается в руку и наблюдает, какое это произведет впечатление. Но барон, по-видимому, погружен в глубокое раздумье.

— Да, так вот, одно дело, которое заставило меня призадуматься. К нему надо подойти во всеоружии.

И он снова посылает в воздух благоуханное облако дыма гаваны.

— Речь идет о вашей кандидатуре на выборах в рейхстаг, — говорит барон.

И тут Бюннинг громко, лающе кашляет, скорее с перепугу, нежели по преднамеренному расчету. Низко согнувшись, он достает из кармана сюртука белый носовой платок. Барон Освин расценивает этот кашель, как точно рассчитанный ход. «Он меня переиграл, — думает барон. — Он всегда берет верх надо мной». И говорит:

— Ах, простите, мой дорогой инспектор, я совсем забыл…

С этими словами он пододвигает пепельницу и бережно кладет на нее сигару.

— Бронхит — моя единственная слабость, — говорит инспектор и кривит губы в улыбке, в которой больше угрозы, чем дружелюбия.

И барон все понимает. Даже когда речь идет о том, что составляет заветную мечту инспектора, о кресле в рейхстаге — а оно почти наверняка ему обеспечено, — даже тогда Конрад Бюннинг не склонен к уступкам.

— Но прошу вас, барон, расскажите же, что там произошло?

Барон рассматривает свои красивые миндалевидные ногти.

— Против вас плетутся интриги, дорогой инспектор. Хассельбринк из окружного суда на всех углах поливает вас грязью…

— Да, но ведь это совсем не ново, — говорит инспектор и примирительным тоном продолжает — Этот маленький толстяк Хассельбринк — мой старый враг. Но о чем же он рассказывает, барон? О том, как однажды на дуэли я с одного выпада прижал его так, что он с перепугу чуть было не наложил в штаны? О том, что я его вызвал вторично, ибо он злословил за моей спиной, а он пытался удрать? Или, может быть, этот пузанчик рассказывает, как мне пришлось плашмя лупить его клинком, потому что он со страху не мог даже поднять руку? Полагаю, он рассказывает о чем-нибудь другом.

Барон кивает.

— Да, об этом он не расскажет. Ха-ха! Но это весьма интересно, о чем вы сейчас говорите. Вот, оказывается, какие дела у вас с этим Хассельбринком. Скажи пожалуйста!.. Жаль только, дорогой инспектор, что влиятельные лица ничего об этом не знают.

Бюннинг спокойно ерошит бороду. Потом говорит:

— Значит, следует их по мере возможности информировать, барон.

— Это совсем не так просто, — говорит барон Освин.

«Придется уж тебе постараться», — Конрад Бюннинг знает, чем взять барона.

— У каждого своя цель в жизни, барон. Для себя вы нашли ее в искусстве.

Барон томно отмахивается.

— Оглянитесь на свои стены, — продолжает Бюннинг. — Этот натюрморт, эти ландшафты чего-нибудь да стоят! Даже мне, хотя я ничего не смыслю в искусстве, или, во всяком случае, очень мало, даже мне ясно, что они могут принести удовлетворение тому, кто в этом видит цель жизни. Между прочим, я нахожу ваши картины поистине прекрасными.

При этих словах инспектор глядит на натюрморт, который изображает мертвую куропатку, серебряный кубок, наполненный виноградными гроздьями, и корзину с яблоками. Все это весьма привлекательно и не без мастерства воспроизведено на кроваво-красном фоне.

Барон признательно наклоняет голову, а Бюннинг думает: «Какая чепуха эта мазня! Но этим он убивает время, вот и слава богу. А в хозяйстве он ничего не смыслит, и это мне очень на руку».

— У меня тоже есть своя цель. Вы знаете о ней, барон. Я жажду деятельности, причем — в бóльших масштабах, нежели только управление имением. Путь к этому указывает мне мой патриотизм, который вам известен, барон, и этот путь ведет в рейхстаг. Что бы там ни было, я добьюсь этой цели.

Барон не отвечает. Во время тирады Бюннинга он, на этот раз в самом деле замечтавшись, достал свой портсигар и, тщательно выбрав себе новую сигару, готов уже зажечь ее. В этот момент Бюннинг говорит:

— Если не пройду в этом избирательном округе, то ведь найдется какой-нибудь другой. Лишние два-три года для меня ничего не значат, и никто не сможет поставить мне в упрек, если я стану добиваться своей цели где-то в другом месте.

Барон мгновенно возвращается к действительности. Отвечая, он кладет сигару на место. Этот жест настолько характерен для его взаимоотношений с управляющим, что Бюннинг не может подавить самодовольной усмешки.

— Что вы, что вы, мой дорогой инспектор! Вы же знаете, как вы мне необходимы, как необходима мне ваша пунктуальность, ваше трудолюбие, и — вы извините, что я упомяну об этом, — ваша безупречная честность и, более всего, ваша дружба. То, что вы говорили сейчас о моем искусстве, это верно. Это совершенно правильно. Действительно, занятие живописью — цель моей жизни. Но разве я имел бы досуг, чтобы совершенствоваться в искусстве и вообще заниматься им, если бы мне постоянно приходилось иметь дело с людьми, которые мне чужды? Я могу жить лишь в атмосфере доверия и дружбы. Одна мысль о ком-то другом вместо вас, кто, разумеется, никогда не сможет вас заменить, даже мысль такая мне невыносима.

Бюннинг кивает и победоносно улыбается.

— Это были откровенные слова, барон. Я тронут ими.

Господа обмениваются рукопожатием. Они понимают друг друга. Барон знает, что ему надо говорить в городе у влиятельных людей. «Как легко может все разом полететь вверх ногами, — думает Бюннинг. — Как опасна история с этой девкой. Правда, барон настроен снова на нужный лад, но если Хассельбринк пронюхает о Стине, все пойдет насмарку. И у меня уже нет решительно никакой охоты все начинать сначала».