— Что бы это значило, Йохен?
— А кто его знает! — отвечает Йохен. — Сам в толк не возьму.
Однако разговор об этом происшествии идет долгий и обстоятельный. Карты на целый час отложены в сторону, даже угреловы прислушиваются. Догадки, пересуды, насмешки, но в общем-то никто не может решить загадку, заданную Боцманом. В конце концов — его дело. Может быть, Стина ему приглянулась? Кое-кто почесывает за ухом: что скажет на это Берта?
На кухне тепло и уютно. Боцман наладил Стине кровать. Евгений и Фрида перетрогали руками все незнакомые вещи, принадлежащие Стине, и задали ей кучу вопросов. Потом они ушли спать. С тех пор как Берта занемогла, они укладываются самостоятельно. Боцман обычно поднимается с ними наверх, чтобы пожелать им спокойной ночи, но сегодня он этого не делает. Прежде чем лечь, Стина присаживается на кровать. Тихо хрустит солома тюфяка. Подперев голову руками, согнув спину, она как зачарованная смотрит на огонь в открытой плите и думает, думает… Длинные косы упали на колени. Ступни ног, небрежно расставленные, соприкасаются носками, образуя незамкнутый треугольник. Происшествия сегодняшнего вечера, незначительные, но волнующие — переезд под покровом темноты, встреча с Йохеном Химмельштедтом, разговор с Бертой, вселение на чужую кухню — все это удивительно проясняет мысли. Перед Стиной еще раз проходит пережитое за последние недели. Она видит себя за работой в ханнендорфском коровнике, видит Конрада Бюннинга, который каждый день является сюда все с тем же вопросом: когда же она переедет, да так, чтобы не было шума; Стина видит кулак, занесенный для удара…
Пастор Винкельман сидит в своем кабинете. Пасторша дружелюбно протягивает руку и говорит:
— До свидания, Стинок, не вешай голову.
«А я и не думала вешать. Старый Винкельман мог бы распинаться хоть до завтра».
И опять Бюннинг. Несгибающимся средним пальцем он больно тычет ей в плечо.
— Переезжать, я говорю! Ты должна переехать, а иначе я найду другие средства!..
Старый Вендланд лежит на мешке соломы в старой хибаре, и это так далеко теперь, что кажется, этого вовсе и не было. «Что-то он теперь поделывает? Подвернулась какая-то, там на Блинкере, и он безо всяких остается с ней! Неужели забыл, что давно пропал бы с голоду, если бы я немного не заботилась о нем?»
И опять тележка громыхает по деревне. Кочерга на своих длинных ногах идет своей дорогой, а Боцман говорит:
— Поцелуй меня сзади…
Потом взгляд детских глаз, вопросительный взгляд Евгения, не по-детски умные глаза. «Что-то будет? Хотя Боцман говорил, что он не грубиян и слушается…»
Столовая батраков в Ханнендорфе. Теперь в воображении Стины все ясней возникает лицо Эмиля Хагедорна. Вот кто не боится Бюннинга. Пожалуй, он первый, кто не боится. «Нет, тоже боится, он сам мне об этом рассказывал — но он умеет свой страх запрятать поглубже. А страх все же прорывается наружу, да и немудрено, ведь Бюннинг хотел Эмиля из именья прогнать».
— Я сказал, ты будешь чистить сортирную яму, Хагедорн. Что, нехорошо пахнет и ведро маловато? Но ты не рассуждай, а то выгоню из имения. Что такое, чего еще надо? Неподходящее время года, чтобы чистить сортирную яму? Я вижу, ты опять забываешься? Времена года устанавливаю я, твое дело держать язык за зубами и работать.
Так каждый день. Вечерами за ужином Эмиль Хагедорн еле жив от усталости. Но без молока он все-таки не оставался. Лоденшок, надсмотрщик, ничего даже не замечал. Стина была осторожна. А Эмилю Хагедорну молоко нужно было сейчас как никогда. Иначе он протянул бы ноги…
Вечером в столовой, до разговора с Бюннингом, когда Стина сказала ему, что согласна переехать, Эмиль Хагедорн сидел за столом, — и голова его медленно клонилась набок. Он спал. Шумно поднялись из-за стола остальные батраки, один стал трясти Эмиля за плечо, но тот не проснулся.
— Дайте ему поспать, — сказала Стина.
Все уходят, остается только Стина. Она садится около Эмиля и смотрит на него. Ей приятно на него смотреть. И ее охватывает сострадание. Теплая волна поднимается в груди, на глаза навертываются слезы, и приходится утирать их кончиком передника. «Как не стыдно этому Бюннингу, как не стыдно!» Все, что приходит ей в голову, когда она сидит здесь, за столом, возле Эмиля Хагедорна, — подсказано состраданием. Стина поговорит с Бюннингом. Пусть он не мучает Эмиля Хагедорна, пусть оставит его в покое, она все сделает, она переедет к Штрезовым, пусть только он оставит в покое Эмиля Хагедорна. Она будит Эмиля. Он сердится, огрызается на нее, недовольный, что не дают поспать, но постепенно приходит в себя.
— Ах, Стинок… Знаешь, он меня угробит. Просто живодер какой-то.
Стина гладит Эмиля Хагедорна по голове. Он встает, у двери еще раз оборачивается и говорит совсем тихо:
— Спокойной ночи, Стинок.
Стина сидит на кухне Вильгельма Штрезова и просматривает все эти образы прошлого, словно появляющиеся из огня плиты. Бюннинг. Как он смеялся, с каким злорадством. Но Эмиля Хагедорна он оставит в покое. А это намного важнее…
Бюннинг, Эмиль Хагедорн, Боцман, пастор, Берта, пасторша, Йохен Химмельштедт, Евгений и Фрида, Эмиль Хагедорн, Эмиль Хагедорн — Стина Вендланд…
Она поправляет коптилку, достает из сумки единственную книгу, доставшуюся ей от матери, — книгу о лечении болезней.
Как произвести выкидыш… Этот раздел Стина не раз уже читала. Дело это сложное, надо соблюсти много всяких условий. Ничего, все обойдется, все будет хорошо. Эмиль никогда ничего не узнает, зачем ему знать? В самом деле, разве это касается Эмиля Хагедорна? Стина, Стина, ведь обычно тебя мало беспокоит, что думают о тебе другие…
«Приходится как раз на рождество, — думает Стина. — Здесь говорится: выждать семьдесят дней…» Стина листает дальше. Вот средство от болезни почек и желчного пузыря: травы семи сортов, каждый должен быть собран в определенный месяц. Среди них есть один сорт, которого, пожалуй, в Германии не найти — корень какого-то американского барбариса. «Достать бы побольше этого средства, — думает Стина. — Посмотрим, нет ли у Линки Таммерт, а то придется идти в город. Жаль вот только денег нет. Отдать свои последние медяки? Хотя, может, у Боцмана сколько-нибудь наберется… Как это он сам ничего не делает, чтобы вылечить Берту. Может быть, ничего не помогало? Уж я-то ее вылечу».
Бережно завернув книгу в тряпку, Стина убирает ее. Когда она немного погодя ложится в постель и гасит свет, у нее мелькает мысль: «Первая ночь на новом месте. Что увижу во сне, то исполнится…»
А в горнице голос Берты:
— Вильгельм, ты уже спишь?
Боцман лежит у печки, на соломенном мешке. Он не отвечает. Тем не менее Берта продолжает:
— Пожалуй, это все же хорошо, что Стина будет жить у нас.
Боцман сначала лишь шумно ворочается, ложится на другой бок, но потом говорит:
— Конечно, Берта, глядишь, года через два жизнь пойдет совсем другая. А Стина не такая уж плохая, как говорят. По-моему, она просто раньше других стала самостоятельной.
— Может быть, — говорит Берта, — может быть… А кто же выдаст тебе разрешение, Вильгельм?
— Поменьше спрашивай, Берта…
Теперь в доме тихо. Внизу, у берега, воды Боддена монотонно, с неумолчным шелестом бьются о камни и песок. Ночь выдалась холодная. Евгений и Фрида давно уже спят. Хорошо, что снег не идет, а то он сыплется через худую крышу прямо на постель.
Уснула избушка на берегу. Первую ночь крепко спит Стина на кухне у Боцмана и видит сны. Дурные сны. Только Эмиль Хагедорн присутствует в них повсюду, и от этого легче.
Стина идет из Ханнендорфа. Она медленно шагает той же дорогой, которой торопилась поутру. Снова оттепель. С полей поднимаются густые запахи сырой земли. Пахнет быльем, кисло и пряно и приторно. Пахнет травами, пахнет, как в лесу после дождя, напитавшего почву влагой. Пахнет так, словно солнце припекло влажную почву, влажный пласт, отваленный плугом. Пахнет сеном, пахнет цветами, пахнет терпко, как скошенный чертополох, пахнет теплом, как от сохнущего на солнце клевера. Малиной пахнет земля и розами августа. Все лето — его могучие грозы, его лучезарные голубые дни, гряды облаков, приход лета, его зрелость и угасание — все лето живет в запахах этого дня, этого утра, сияющего, словно вычищенная кастрюля.
Ах, эта ложная весна… В декабре не может быть весны. Ранним утром, еще до рассвета, Стина проснулась от крика маленького Отто. Какая жалость на него смотреть! Малышка выглядит чуть ли не скелетом. Ребрышки обтянуты посиневшей кожей, животик вздулся, ножки тощие, сморщенное личико покрыто безобразной сыпью. Он умеет только орать, этот мальчонка, да так, что пропадает всякая жалость. Он кричит на высокой резкой ноте. Он вяжет пронзительные звуки в бесконечную цепь.
Берта лежит в своих подушках, тупо уставившись в потолок, словно она ничего не слышит, словно она одна в комнате, одна в доме, одна в деревне. На протяжении нескольких минут она даже не мигает, и все же взгляд ее не застыл. Она смотрит в потолок, шевеля желтыми белками. Ее нос торчит заостренно на худом, желтом лице с широкими скулами, обрамленном всегда спутанными волосами. Стина смотрит на Берту, потом на маленького Отто, уже синеющего лицом, уже совсем вяло перебирающего ножками. На какой-то момент в Стине вспыхивает ненависть. Ненависть к Берте, ненависть к маленькому Отто, к его мученическому и мучительскому крику. Но тут же возвращается привычная жажда деятельности. Стина бросилась на кухню, развела огонь, сварила болтушку на воде из лежалой овсяной муки и моркови. После первого же глотка мальчик утих. Лишь тогда Берта повернула голову, посмотрела, как Стина кормит ребенка, и затем дала ему грудь. Поев, Отто сразу уснул. Стина нагрела воды, разбудила ребенка, бережно выкупала его. Чистой пеленки не оказалось, и Стина завернула мальчика в лоскут, который разыскала среди своих вещей. Берта смотрела на все — и молчала. Только когда Стина принесла и ей теплой воды и осторожно вытерла лицо, только тогда она сказала еле слышно, словно через силу: