«Что же это делается? Как же это мог Вильгельм такое сказать сегодня в обед?..»
Ели картофельный суп, густой разварной картофельный суп с поджаренными кусочками сала. Стина умеет из малого сделать много. Каждый ел, сколько хотел и как хотел: Боцман и Евгений поспешно, словно куда-то торопились, Фрида беспечно, играя ложкой, Стина медленно и степенно, гораздо медленней и степенней, чем она работает. Обычно все у нее горит в руках. Берта, поднося ложку ко рту, вытягивала губы трубочкой, будто за лакомым куском. Такую привычку она усвоила в родительском доме, где это считалось благородной манерой. А суп удался на славу. За столом не разговаривали. Стина следила, чтобы каждый поел досыта: когда какая-нибудь тарелка пустела, она наполняла ее снова, она подбивала даже Фриду на добавку и сама последней наполнила еще раз свою тарелку.
— Ну, Стинок, твой суп действительно на редкость, вторая тарелка сама просится, — сказал Боцман, посмотрел Стине в глаза и задержался взглядом несколько мгновений. А Стина улыбнулась в ответ, и в глазах ее сверкнула маленькая искорка. Берта глядела на обоих со своей кровати. Ей казалось, что слишком долго они смотрели друг другу в глаза. Видать, они подружились. Слишком подружились…
И Берта сказала:
— Ах, Стинок, мне бы сейчас выпить чаю. Сходи-ка скоренько на кухню.
Боцман стремительно откинулся на спинку стула, грузно положил руки на стол.
— Сперва Стина поест, Берта. Она здесь не на побегушках, я так полагаю. Ты, пожалуй, могла бы еще маленько подождать, я так полагаю.
Но Стина все-таки хотела встать.
— Сиди, Стина, — сказал Боцман. — Я на это давно нагляделся, хватит. Берта может и подождать, не такая уж она теперь больная.
Он побарабанил по столу огрубелыми пальцами, а затем счел нужным еще раз подкрепить сказанное:
— Раз и навсегда — точка. Стина здесь не на побегушках. Запомни это, Берта.
Стина, перестав есть, молча смотрела в тарелку.
— Да перестань ты, Боцман, — сказала она. — Что тут такого, разве трудно подать чаю?
— Не бывать этому, черт меня побери! Сперва доешь до конца.
Это было его последнее слово, но Берта так и не научилась понимать, когда следует промолчать, когда за Боцманом должно остаться последнее слово.
— Стина то, Стина это, Стина, Стина, все Стина! Не мешало бы тебе вспомнить, что я все-таки твоя жена, Вильгельм, — сказала она возмущенно и резко.
Вильгельм Штрезов взглянул на нее, выпятил нижнюю губу и, набивая трубку, заметил холодно:
— Постарайся-ка лучше поскорее выздороветь. Тогда не будет никаких неприятностей, сама сможешь за собой ухаживать.
Берта поправила свои подушки. Что же, и на это можно бы ответить. Впрочем, лучше промолчать. Пусть это будет последнее слово…
Сейчас можно обо всем подумать. Смотреть в потолок и думать, думать.
— Мама, ну скажи, где Константинополь!
Берта не отвечает. «Как он мог это сказать? Разве я для своего удовольствия болею?..»
Евгений подходит к постели и трогает мать за руку.
— Мама, ну объясни мне! Где Константинополь? Мама, и про кипарисы, что это за кипарисы? Это такие большие деревья, как в лесу?
Берта не отвечает. Она как будто вовсе и не слышит, чего хочет Евгений.
Объясни же мне! Растолкуй, ну скажи, где этот город, какие это деревья, почему они так называются?
Вопросы, вопросы…
А иначе — в батраки!
Берта могла бы ответить на многие вопросы. Она ходила в городскую школу, в этой школе было шесть классов, там было даже несколько учителей… Евгений трясет ее за руку, Берта медленно поворачивает голову.
— Ну, чего ты хочешь?
Этак пропадет всякая охота задавать вопросы…
— Где Константинополь?
Не совсем расслышав вопрос, она отвечает машинально:
— Не знаю, сынок, спроси у Стины.
«Зачем ему обо всем знать? Константинополь, Константинополь, пусть себе Константинополь остается там, где он есть. Как будто мало на свете других забот. Константинополь!.. Вот как высказался Вильгельм сегодня за обедом…»
Евгений идет опять к столу. «Спросить у Стины? Но она же работала в Ханнендорфе… Если бы она знала, где Константинополь, наверно ей не пришлось бы идти в батрачки! У Стины спрашивать бесполезно…»
Фрида играет кусочками картона, строит домики, и обгоревшие спички изображают людей. Вот одни выходят из домиков, другие входят. Они во всем послушны Фриде. Некоторые лежат на картонках, укрытые бумажными лоскутками. Только темные головки спящих торчат наружу. Можно подумать, что это негры. Но Евгений так не думает. Он уверен, что вея игра — одни глупости, но глазами наблюдает за ней. А сам думает: «Ну откуда Стине знать… Уж если мамка не знает, где Константинополь… А то — Стина!»
Снаружи насыпало глубокие сугробы. Льдом покрылась вся бухта, а в Боддене только припай вдоль берегов. Самое время покататься на самодельном коньке, а то и на салазках. Да только что же одному?.. Можно — пойти поболтаться на улице и потом выпросить коньки на несколько минут у Отто Хеккерта. Но какое удовольствие одному? А дома можно только рисовать да смотреть, как Фрида играет с кусочками картона.
Вдруг раздается плач Фриды. Евгений грубо вмешался в игру. У Фриды по щекам бегут крупные слезы. Пальцы Евгения ворошат развалины картонных домиков. Вперемежку с обломками валяются спичечные человечки. Горе девочки безутешно, а Евгений, старший брат, который раньше никогда ее не обижал, смотрит на нее своими светло-серыми глазами с таким видом, будто ничего не произошло.
— Рёва!
А Фрида плачет в голос и трет кулачками глаза.
— Ну что еще там? Не можете поиграть спокойно! — сердится Берта. Ей нужна тишина. — И вообще чего вы сидите в комнате, почему не идете на свежий воздух? Целый день торчат в комнате! Ну-ка, одевайтесь и марш!
Но кому охота быть битым? И если мамка не знает, что от улицы ничего не жди, кроме побоев и страха, — то придется ей еще раз обо всем рассказать.
Но Берта ни о чем не хочет слышать, ей хочется дальше копаться в своих мыслях, хотя ничего доброго это занятие не приносит. Только бы было тихо — но даже этого нет, не дают больному человеку покоя. В люльке просыпается маленький Отто и начинает орать. Евгений повторяет снова в третий, в четвертый раз:
— На улице нас все лупят!
Берта качает маленького Отто, и вскоре он затихает. Только Фрида продолжает всхлипывать.
— Марш-марш, одевайтесь и марш!
— Но ведь на улице нас все лупят! — говорит Евгений, и только теперь Берта понимает, о чем идет речь. Она глубоко вздыхает. Фрида садится на край постели. Евгений сидит за столом. Тихонько шаркает, задевая за половицу, качающаяся зыбка, и больше ни звука. И в тишине говорит Берта:
— Ну ничего, погодите, скоро я встану, скоро конец этому лежанию.
На кухне Стина читает таинственную книгу. Позднее она приходит в горницу, садится штопать чулки. А Боцман на льду залива стоит у проруби, охотится на угрей с острогой в руке вдали от остальных рыбаков. Те держатся вместе, при случае помогают друг другу. Боцман стоит один, греется, ударяя себя руками по туловищу, так что далеко разносятся хлопки, время от времени вонзает острогу в воду, но что-то мало попадается ему угрей.
Берта лежит, уставившись в потолок, и думает, думает. Фрида потихоньку играет в углу, Евгений пристает: «Ну объясни же мне, ведь я не хочу идти в батраки!» Стина ведет хозяйство, а вечерами Боцман сидит с ней целый час на кухне. У него так много мыслей, что в них никак не разобраться… Берте хочется встать с постели — скорее, как можно скорее.
— Подождите, скоро я снова буду на ногах! — говорит она.
Так проходят дни.
Стина проснулась рано. Она хорошо выспалась, и ей было приятно лежать в теплой постели, натянув одеяло до подбородка. В кухне было холодно, окна замерзли, на стеклах наросла толстая корка льда, но Стинино самочувствие от этого не страдало. Она проснулась совсем рано. Тьма лежала еще над берегом залива, и над деревьями, и домами Дазекова, — и внутри домов, над спящими людьми, лежала тьма.
Стина слышала лишь биение собственного сердца, равномерное и уверенное, мягкое и звучное. Это было приятное пробуждение. Сон ушел сразу, будто его ветром сдуло, не так, как он уходит иногда, вяло и нерешительно, оставляя чувство неполноценности и вины. Вдруг сна как не бывало, и глаза Стины различили густую тень плиты и жидкую тень стула. Было такое впечатление, будто она вовсе и не спала. Но нет, ведь ей приснился чудный сон.
Ей снился край, какого она никогда не видела. Горы возвышались до неба, у гор были черные подножья и белые вершины, а небо было доброе, серо-голубое от разлитого в нем тепла, и росла трава, а в ней невиданные цветы. И была корова, она хлестнула Стину хвостом по ушам. Корова не хотела доиться, а было время доить. Стина пошла за веревкой, но не смогла дотянуться до гвоздя, что был вбит возле двери коровника, а веревки висели на этом гвозде. Тут подошел Эмиль Хагедорн и сказал:
— Нет, Стинок, ты мало выросла, не дотянуться тебе до колышка. Но если ты меня поцелуешь, я достану тебе веревку.
Ах, как быстро все случилось, Стина не успела перевести дух, как Эмиль Хагедорн поцеловал ее в губы, потом еще и еще раз. А потом они лежали на лугу, и Эмиль Хагедорн жевал стебелек травы. Что-то темное, отвратительное, тяжелое вдруг надвинулось на Стину, но она так и не поняла, что это было, все исчезло снова, потому что Эмиль сказал:
— А знаешь, Стина, скоро праздник. Рождество скоро.
Тут она проснулась. Прислушиваясь к биению сердца, она посмеивалась над глупым сном. Но что-то осталось от пригрезившегося блаженства и от жара поцелуев с Эмилем Хагедорном…
Было еще темно, когда Стина встала. Она развела огонь, подождала, пока согреется вода, опять сняла кофточку, помылась. Расчесывая косы, принялась тихонько мурлыкать про себя. Просто так, какой-то знакомый мотив, одну из старинных мелодий, которую Стина частенько вспоминает. Но вот из мурлыканья вырастает песенка, и она уже не выходит из головы до с