Стине всегда было неприятно это лицо, узкие светло-карие глаза с косым разрезом, слегка выступающие скулы, рот с тонко прочерченной верхней и плоской, оттопыренной нижней губой. Лицо это кажется Стине злым. Рот придает ему надменное и строптивое выражение, он похож на-рот самой баронессы. И вот с Ханной разговаривает Эмиль Хагедорн, говорит увлеченно, не глядя по сторонам. Стина сдувает завиток со лба и смотрит вперед на алтарь. Но не проходит и минуты, как она снова, повернув голову, ищет взглядом Эмиля Хагедорна. В самом деле, он все еще продолжает разговор. Теперь он даже смеется негромко, и Ханна Роккельт, как бы невзначай, кладет ему руку на плечо.
Как не бывало радости, пришедшей сегодня утром. У Стины даже мелькает мысль, не лучше ли сразу встать и уйти домой. Боцман о чем-то спрашивает ее, но она не слышит, она готова заплакать.
— Ты взяла с собой псалтырь, Стинок? — переспрашивает Боцман.
— Нет, Боцман, забыла. И так споешь.
С улицы доносится звон бубенцов — наконец-то пожаловал барон, его супруга, управляющий и Матильда Бюннинг. Пономарь Клинк поворачивается к органу и еще раз листает тетрадку. Теперь педали действуют беззвучно, а Вильгельм Крузе уже вспотел, его веснушчатое лицо пышет жаром. Ну да самое трудное уже позади, механизм разработался. Уверенным шагом, под пристальными взглядами людей проходят ханнендорфские господа через всю церковь и усаживаются в мягкие кресла, стоящие чуть в стороне от кафедры.
Стина еще раз бросает быстрый взгляд на Эмиля Хагедорна. Он замечает ее, подмигивает, его лицо обращено к ней, оно сияет, и она уже не сомневается, что все будет хорошо. Ханна Роккельт тоже смотрит в ее сторону, но Стина не замечает этого, ее внимание сосредоточено на одном Эмиле. Прежняя радость вернулась.
Еще раз все откашливаются, шелестят страницы псалтырей, и водворяется тишина. Пономарь Клинк на хорах, у органа, настораживается, выжидает. Легкое волнение охватывает прихожан, как каждое воскресенье перед первым звуком органа. И тут Клинк нажимает ногой басовую педаль, рукой перебирает мануали, другой переключает регистры, и разливается под сводами прелюдия… Следует короткая пауза. Теперь звучит псалом, голоса поющих сливаются с приглушенным звучанием труб. Это простая песня Лютера. Голоса женщин звонки и легки, как голубой дымок, поднимающийся из труб к небу в морозный день, голоса мужчин гулки и хрипловаты. Богослужение началось.
Праведный боже, сердцем любя,
Денно и нощно мы славим тебя.
Внемли молитвам и звукам псалмов,
Ныне и присно во веки веков…
Во время пения появляется облаченный в ризу пастор Винкельман. Размеренным шагом он проходит от ризницы к алтарю, молитвенно складывает руки. Все, как и каждое воскресенье. Пастор стоит спиной к прихожанам, а прихожане сидя поют старую лютеровскую песнь, поют нестройно, неумело, каждый во всю силу своих легких. Каждое воскресенье пастор подходит к кафедре и молча стоит, ожидая, когда люди поднимутся со своих мест, чтобы прочесть «Отче наш». Вот так, все идет своим чередом, каждое воскресенье, из года в год. Как заведенные, в нужный момент поднимаются мужчины и женщины и дети, и на всю жизнь они запоминают, что после вступительного псалма полагается хором читать «Отче наш». Это так же прочно входит в их сознание, как простые будничные дела. И все голоса при молитве приобретают одинаковое монотонное звучание, и глухо-деревянно ударяются обветшалые слова о жесткие церковные стены и отражаются от них бесформенно смятым гудением.
— Так слушайте, — говорит пастор в наступившей тишине, и все ждут. — Так слушайте послание к сегодняшнему воскресенью, четвертому адвенту — из послания святого Павла к филиппийцам.
Он наклоняет голову над библией и говорит в полный голос, так что его слова, отраженные стенами, потолком и полом, заполняют все помещение, и на каждом слове облачко пара вылетает у него изо рта.
— Радуйтесь всегда в господе, и еще говорю: радуйтесь. Кротость ваша да будет известна всем человекам. Господь близко…
И во многих уже поднимается предчувствие рождества, хотя рождество само по себе не представляет ничего особенного. «Слушайте, слушайте — господь близко…» И в песне, которую пастор, снова скрывшийся в ризнице, не торопится прерывать, чтобы еще раз заглянуть в текст своей проповеди, в этой песне звучит добро и душевное тепло, она вселяет праздничное умиление в сердца женщин и отгоняет неуместные мысли. Только фрау Крузе вспоминает мимолетно про своего веснушчатого сына, который трудится за органом, да Стина думает о сияющем лице Эмиля Хагедорна: «Как он обрадовался!»
Песня длинная, в ней много строф. Мысли Боцмана далеко за стенами церкви. Петь вместе со всеми он не может, ибо псалтырь лежит дома в комоде. Сначала Боцман подтягивает вполголоса, но после второй строфы бросает, надоело. Боцман остро чувствует, что здесь ему совсем не место. Где-то в глубине души зарождается тягостный, затаенный, неосознанный стыд, вызывающий сначала чувство одиночества, но оно сменяется вскоре прежним настроением упрямства, которое все нарастает и нарастает, пока не овладевает всем существом Боцмана. Ему вдруг вспоминается Кочерга, его скованные, неестественные движения при входе в церковь. «Как старая баба», — думает Боцман. Хотя они встретились еще у дома Кочерги, в котором живет также и Ханнинг, Кочерга ни словом не обменялся с Боцманом, он даже не поздоровался, прошагал на своих длинных ногах под самым носом у Боцмана, который шел с детьми и Стиной. И никто не поздоровался…
«Долговязый горлопан!» — думает Боцман.
Фите Лассана Боцман видел в окне, он стоял за гардиной. Купчишка Вегнер, рыботорговец, заметив Боцмана, быстро свернул с дороги. Женщины просто проходили мимо. Как будто Боцмана никто не знал. И только один лавочник Клозе любезно приподнял шляпу. Да, этот даже приподнял шляпу. Он один в деревне носит шляпу. Он приветливо пожелал доброго утра, и на его жирном лице появились улыбчивые складки — так его распирало от дружественных чувств. А кроме него, никто не поздоровался. Все, завидев Боцмана, отводили глаза. Обычная теперь картина. Только лавочник Клозе пожелал доброго утра, но, как ни странно, Боцман не был этому рад. Теперь, сидя на жесткой церковной скамье, он как раз думает о лавочнике, и мысли эти далеко не богоугодны.
Вдруг Вильгельму Штрезову, как нередко в эти дни, вспоминается случай в трактире. И снова закипает в нем лютая ненависть и хочется драки, хочется бить тяжелыми кулаками по отчужденно холодным лицам. «Не смели они так обращаться со мной, не смели, что я им, глупый мальчишка, что ли? Не дело это! Со мной так не выйдет!»
Дома Берта, больная жена, здесь Стина, рядом на церковной скамье, и вертятся в голове думы всех дней, что прошли после случая в трактире Мартина Биша, и разговор с пастором Винкельманом, — все это идет каруселью. И протест, упрямый протест, склонность к которому всегда отличала Боцмана, сейчас становится яростнее, чем когда-либо. Но из-за этого чувства протеста и подсознательного стыда, что торчишь, как дурак, здесь в церкви, вырастает новая мысль, да, впрочем, не новая, а только забытая, одна из тех мыслей, которые стараешься подавить: «Если бы знать, почему Стину прогнали из Ханнендорфа. Но она ничего не говорит, а спросить как-то неловко. Почему же ее прогнали?»
Вокруг Боцмана множество уст вместе с облаком пара исторгает песню в холодное пространство церкви, но звучит она далеко уже не так радостно и воодушевленно, как после первой строфы, нет уже того умиления, которое нахлынуло после слов «господь близко», теперь песня звучит устало и заунывно. Пожалуй, если бы не играл орган, выманивая звуки из легких, никто бы и не пел больше. Даже Бюннинг, сидящий у кафедры, лениво поднимает руку, прикрывая зевоту. Барон и его управляющий не поют. Их жены — те поют чистыми, высокими голосами, а сами они лишь изредка подпевают вполголоса. Бюннинг думает о проповеди, о важной проповеди, которая будет сейчас произнесена.
Вильгельм Штрезов сидит среди уныло поющих людей и знает, что ему не спросить Стину, почему ее прогнали из Ханнендорфа, и беспокойство его растет. Он ерзает на своем месте, нижняя губа у него выпячена, лоб пересекли глубокие морщины. Его взгляд падает на Евгения, он всматривается в умные, понимающие, пытливые глаза мальчика. Они смотрят друг на друга, отец и сын. «Чего я сюда пришел? — думает Вильгельм Штрезов. — Мальчишке тоже скучно…»
И, как недавно Стина, теперь он прикидывает, а не лучше ли просто встать и пойти домой?
Но тут он видит, как по застланным мягкой дорожкой ступеням кафедры уже поднимается пастор. Да, пение сейчас кончится, уйти будет неудобно…
На хорах пономарь Клинк еще раз включает все регистры, на высокой ликующей ноте зазвучали трубы, мощно загудели басы, мелодия еще раз выделяется из аккомпанемента, а затем все замирает. Мягкий протяжный аккорд растворяется под сводами.
На кафедре, высоко над головами прихожан, пастор Винкельман произносит строфы из евангелия от Иоанна. Его голос при чтении остается ровным и полнозвучным, но приобретает оттенок фальшивого пафоса. Затем Винкельман откашливается, наклоняется вперед, облокачивается на край кафедры и скрещивает руки. Начинается проповедь к четвертому адвенту. Сначала пастор говорит естественным голосом, но скоро, очень скоро он входит в раж, от сдержанного спокойствия не остается и следа. Его голос гремит громом, завывает бурей, а затем вдруг спадает. Спадает все ниже, и вот уже звучит еле слышный шепот на иссякающем запасе воздуха в пасторской груди. Но тут, воспользовавшись мгновенной паузой, проповедник переводит дух, и снова до грома нарастает его голос, и снова спадает, теряя всю свою звучность и силу. Вот так и чередуются неравномерно эти взлеты и падения. Никто не заклюет носом во время проповеди пастора Винкельмана. К тому же он умеет найти простые, понятные слова.
— …Поэтому спросите смиренно у самих себя: ко всем ли людям относитесь вы с кротостью, о которой говорил апостол? Спросите себя, хоть единожды в день, были ли вы добры к ближнему, спросите себя, хоть единожды, были ли вы добры к самим себе? Спросите себя, хотя бы единожды, всегда ли вы читаете молитву на сон грядущий? И тогда многие из вас придут в великое смятение. Даже к самим себе вы не бываете добры, как должно быть христианину. К прискорбию, это так, вы не любите даже самих себя. Как же после этого вы можете любить ближнего?