Под каменным сводом, который теперь держался на одной колонне, они остановились. Стина подняла глаза на Эмиля Хагедорна. Он обнял ее. От него пахло табаком. Когда Эмиль поцеловал ее во второй раз, она одной рукой обняла его за шею. Снежинки падали Стине на лицо, таяли на теплой коже. И непокорная завитушка снова лежала на лбу.
Затем они пошли назад. Долог был обратный путь. Они говорили мало. Когда опять подошли к церкви, было уже поздно.
— Дурень ты, — сказала Стина еще раз, прежде чем повернуть к домику Штрезовых. — Дурень, говорю. Ничего у меня не было с Бюннингом. Все это ты просто выдумал.
Стина никак не может забыть эти слова: «…ничего у меня не было с Бюннингом».
Эти слова всю прошедшую неделю бросали тень на радостное воспоминание о прогулке. «Говорю тебе, ничего у меня не было с Бюннингом». Всего лишь на какой-нибудь час можно это забыть, забыть о разладе и ссоре с самой собой, и можно даже спеть вполголоса одну-другую рождественскую песню, когда сидишь на кухне и охраняешь пирог…
Рождественский пирог, испеченный в пекарне у пекаря Винхольда, наполняет кухню сладким пряным ароматом. Вход на кухню для всех строжайше запрещен, потому что пирог будет большим рождественским сюрпризом, приготовленным Стиной. А елки в этом году не будет. Боцман не позаботился.
На какой-нибудь час можно забыть слова и их смысл, как все эти недели, занятая своими делами, забывала Стина о том проклятом происшествии с управляющим, — но только на час, не больше. Сегодня, в сочельник, Стине кажется, как будто это не она ходила в тот вечер с Эмилем Хагедорном к развалинам монастыря. Снег падал крупными хлопьями, и дорога тускло мерцала под ногами. Шли двое к монастырским развалинам, потом повернули назад, потому что кто-то шел навстречу. А может быть, были две девушки, и обе звались Стина Вендланд, и обе шли в тот вечер к развалинам монастыря? Шла одна Стина, а позади раздавались чьи-то шаги — может быть, другой Стины? Кто сказал, что она не сопротивлялась, когда Эмиль Хагедорн запрокинул ее голову и поцеловал в губы? Ах нет, зачем зря говорить, она сопротивлялась только тогда, когда проходил незнакомец, а Эмиль слишком близко привлек ее к себе. Только раз она отстранилась от него, и все-таки осталось такое чувство, словно две разных Стины гуляли в тот вечер с Эмилем Хагедорном. Одна крепко обнимала Эмиля, радостно принимала его поцелуи, а другая — наверно, она стояла рядом, и у нее были испуганные глаза — эта другая, призрачная Стина, темными, полными страха глазами смотрела на ту Стину, которая обняла за шею Эмиля Хагедорна и испытывала только радость.
Но потом, когда Эмиль, сняв руку с ее плеча, спросил: «А скажи, Стина, что; собственно, произошло у вас тогда с Бюннингом?» — эта другая Стина прочно заняла свое место рядом. Обе испугались, обе в страхе схватились за руку Эмиля, а рука была холодная, потому что шел снег.
— Дурень ты, ничего у меня не было с Бюннингом.
И обе Стины вместе вернулись в избушку Штрезовых.
Стина сидит одна в теплой кухне. Наверху, в каморке под крышей, шумят Евгений и Фрида. Они рядятся в старые куртки и штаны, чтобы идти славить Христа. Скоро стемнеет, и ватага ребятишек начнет ходить от одного дома к другому. Бороды из водорослей, шапки и шляпы из бумаги, на старые бушлаты наклеены пестрые лоскуты — в таком фантастическом виде предстанут дети простых рыбаков под окнами каждого дома и будут петь колядки. Евгений и Фрида вместе со всеми. Для подношений приготовлен холщовый мешочек, не совсем, правда, чистый. Будут давать орехи, яблоки, а если не это, тогда кусочек сала или хотя бы ломоть хлеба, посыпанный солью. Волнений не оберешься — уже скоро, уже вот-вот надо выходить.
Стина сидит одна, и мысли ее бредут темными путями. Она не слышит шума наверху, не слышит глухого топота сапог, которые Евгению слишком велики. И того не слышит Стина, как тихо открывается дверь и на кухню входит Боцман. Она поднимает глаза лишь тогда, когда Вильгельм Штрезов спрашивает:
— Ты чего сидишь тут опять одна, Стинок? Иди в горницу.
Стина не отвечает. Мельком она вспоминает о пироге, который будет обнаружен Боцманом прежде времени.
— Что-то ты притихла в последние дни, Стинок… В чем у тебя дело-то? — спрашивает он и садится на старую расшатанную табуретку. Только что приглашал Стину в горницу, а теперь сам усаживается здесь.
— Ах, ничего, — отвечает Стина.
Боцман молча смотрит на девушку. Ему не хочется сейчас расспрашивать Стину, он и так слишком много расспрашивал за последнюю неделю. Сначала он спросил у пастора:
— Почему вы так заботитесь о Стине, господин пастор?
Это Винкельман сам просил его зайти, и Боцман пошел охотно, ибо он хотел высказать пастору свое недовольство тем, что его хвалят в церкви за дела, от которых ему, Боцману, самому только польза.
На вопрос Боцмана пастор не ответил, а от него потребовал:
— Надеюсь, в сочельник, а также на первый день праздника вы явитесь к богослужению.
На что Боцман возразил:
— Из этого, пожалуй, ничего не, выйдет, господин пастор.
И тогда Винкельман сказал:
— Не будьте вы таким упорным, господин Штрезов. Я бы тоже, может быть, иногда хотел лбом стену пробить, да лоб-то не чугунный. Мне тоже приходится иногда повторять: коготок увяз, всей птичке пропасть. И ваше дело такое.
Боцман потом долго ломал себе голову над этими словами: что же подразумевал пастор?
С этого и начались вопросы. Он так и не разобрался ни в чем за всю неделю. Ясности не было. Но один из вопросов вырастал перед ним все более настоятельно: почему управляющий вдруг вступился за Стину? Вот на этот вопрос Боцман хочет наконец добиться ответа. За этим, собственно, он и пришел на кухню. Но когда он увидел, как Стина сидит, пригорюнившись, на своей постели, когда почувствовал ее тоску и печаль, у него пропала охота спрашивать. И вот сидят они оба и молчат, каждый наедине со своими мыслями.
«Что с ней такое? — думает Боцман. — В самом деле, что с ней?»
В нем пробуждается сострадание. Потом ему вдруг вспоминается, как Стина горячо защищала перед Евгением своего отца, старого пьяницу Ис-Вендланда.
«Сочельник, вот в чем дело, — думает Боцман. — Известное дело — женщины, их в сочельник всегда жалость разбирает. Небось вспомнила старого Иса».
— Как-то там твой отец поживает на Блинкере? — говорит он.
Стина по-прежнему сидит, опустив глаза. Тогда Боцман спрашивает еще раз:
— Так в чем дело, Стинок? Что с тобой? — и добавляет с легкой усмешкой: —Может, влюбилась?
Приближается время сумерек, скоро зажгутся свечи, скоро дети пойдут с песнями от дома к дому, скоро сочельник. Боцман и Стина сидят в полутемной кухне.
— Ах, Боцман, — говорит вдруг Стина, — поменьше спрашивай. И откуда взбрело Эмилю Хагедорну, что у меня с Бюннингом что-то было?
Эмиль Хагедорн? Ах, тот батрак из имения. Значит, Эмиль Хагедорн тоже об этом думает? Вот сейчас бы и спросить, почему в самом деле Бюннинг так печется о Стине, что же произошло между ними? Но Боцман не спрашивает. Он просто сидит здесь, и в нем бродят дрожжи минувших недель, тех многих часов, которые он скоротал вечерами вдвоем со Стиной, бродят видения ее лица, ее жестов, ее губ, ее глаз… А рядом больная, давно уж больная Берта, чей облик только оттеняет красоту этих образов юной, полной жизни Стины. И минуты в сарае воскресают в Боцмане, те минуты, когда он хотел обнять Стину, и звучат приветливые слова, которые они говорили друг другу, — он, мужчина в расцвете сил, и она, молодая девушка. И вдруг Боцману все становится ясно, Боцман чувствует: он любит эту девушку с черными косами и черными глазами, он любит ее больше, чем имеет право, больше, чем ему надлежит, и он понимает вдруг, что это чувство живет в нем уже давно. А она говорит о ком-то другом, кого он знает лишь мельком, по нескольким вечерам у Мартина Биша. Боцман понимает, что она неспроста о нем говорит. Но Боцман всегда поступает так, как велит ему чувство, он никогда не поступал иначе.
— Эх, Стинок, забудь это дело! Пусть себе думает что хочет. Всему свой черед. Пусть потомится немного, это не повредит.
Стина молчит.
— Стинок… — говорит Боцман. — Стинок, давай, что ли, я тебя поцелую…
Стина отстраняющим жестом вытягивает руку.
— Зажги свет, Боцман, — говорит она. — Ты, видно, совсем спятил с ума.
Он пропускает это мимо ушей, продолжает молча сидеть на табуретке. Тогда она встает, берет спички и коптилку. Не шевелясь. Боцман следит за ее движениями. Он смотрит на ее лицо, долго смотрит ей в глаза. Потом встает, берет Стину за руки, одной рукой крепко обвивает ее тело, другой запрокидывает ей голову и целует в губы.
Стина пытается обороняться, сопротивляться, хочет вырваться, но Боцман крепко держит ее. Он чувствует ее тело, ее мягкие губы, ощущает и ее сопротивление и не соображает больше ничего. Сказались долгие недели, прожитые с больной женой, и многие отрадные часы, проведенные со Стиной, и усталость от множества забот. Он не помнит больше слов, которые только что говорил, не помнит своих вопросов, не помнит одиноких часов труда, ничего не помнит, теперь в нем говорит только чувство. Стина пытается освободить подбородок от жесткой хватки его ладони, она бьет его кулаками. И вдруг Боцман слышит позади себя легкий шум.
Он опускает руки. Стина сдувает непокорный завиток со лба, проводит рукой по волосам.
Оба смотрят на дверь. Там, наряженный к святочному маскараду, в старом бушлате, в больших сапогах, с бородой из морских водорослей, стоит Евгений. Его взгляд устремлен попеременно то на Боцмана, то на Стину.
Вильгельм Штрезов, там, в двери, стоит твой сын. Ты не сразу узнал бы его в странном одеянии, но взгляд, холодный, изучающий взгляд, хорошо знаком тебе. И тебе кажется, что ты прочел в этом взгляде то, о чем теперь хотел бы уже забыть. Ты чувствуешь себя вором, которого застали на месте преступления, ты не сомневаешься, что Евгений видел больше, чем хотелось бы тебе. Вот каков ты сейчас, в эти считанные секунды», отпущенные тебе временем, чтобы дойти, чуть подавшись туловищем вперед, своей пружинистой походкой до порога кухни, на котором стоит твой сын.