Дурная примета — страница 48 из 50

Бюннинг запнулся. Он уставился на дверь. Он щиплет свою бороду.

Рыбаки и рабочие из имения — каждый наполовину погружен в свои мысли — вдруг замечают паузу, следуют глазами за взглядом оратора — и что же? В дверях, со старой трубкой во рту, в истрепанных до бахромы штанах, в заштопанном и перештопанном свитере, с зюдвесткой на голове, стоит не кто иной, как отец Стины Вендланд, старый Ис.

— Э, глянь-ка, — говорит Йохен Химмельштедт, — Ис опять здесь.

— Иди сюда, Ис, садись в компанию, — зовет Кришан Шультеке, который давно уже поджидает момента вставить и свое словцо.

Ис-Вендланд, осклабившись, стоит в дверях, он смущается под множеством взглядов. Но поскольку никто больше ничего не говорит, а управляющий копается в своих бумажках, разложенных на трибуне, Ис-Вендланд вынимает трубку изо рта и обращается к Ханнингу Штрезову, который сидит ближе всех к двери:

— Ты не знаес, Ханнинг, где Стина? Дом заперт…

Как не узнать старого Иса — он все так же шепелявит и называет домом свою старую, на три четверти развалившуюся халупу.

Но тут барон поднимается с места.

— Я попрошу соблюдать тишину. Как это можно, мешать оратору?

Бюннинг делает глубокий вздох, обводит взглядом рабочих из имения и рыбаков и продолжает:

— Кайзер дает защиту и бедным и богатым, кайзер любит свой народ и трудится для его благополучия. Сегодня мы отмечаем день рождения его величества нашего кайзера… Да здравствует кайзер! Его величеству гип-гип, ура-ура-ура!..

И детские голоса выводят песню, которой учил пономарь Клинк;

Славься в лучах побед…

IV

В начинающихся сумерках Берта Штрезова идет по узкой тропинке, ведущей через дюны к деревне. У дома с двумя конскими головами она останавливается. Колеблется секунду, входить или нет, потом открывает дверь.

Густа одна в комнате. Она с изумлением смотрит на гостью. Не часто случается, чтобы Берта заглянула сюда. На столе у Густы гладильная доска. Чека на утюге раскалена докрасна, потом она постепенно становится зеленовато-синей.

— У тебя еще есть на это время, Густа! У меня давно уж не доходят руки до глаженья… Да, впрочем, у меня и гладить почти нечего. Разве что воротничок да манишку от Вильгельмовой воскресной рубашки. Нижнее белье я не глажу теперь. Все равно лучше оно от этого не станет.

— Да уж… — говорит Густа. — Пожалуй, ты права. Я тоже не всегда успеваю, Берта. Ну, а сегодня больше нечем заняться…

— А я потому и зашла, Густа. Пойдем с тобой туда? А то мужики опять сегодня напьются… Да и на костер хоть разок поглядеть хочется.

— А где же Стина? — спрашивает Густа.

— Она уже давно туда ушла.

Обе молчат. В комнате стоит густой запах раскаленных древесных углей и влажного белья. У каждой свои мысли и заботы.

— Стина останется у вас? — спрашивает Густа.

Берта пропускает вопрос мимо ушей.

— Слыхала, Густа? В городе набирают работниц на новый рыбозавод. Я уж подумываю, не пойти ли и мне туда? Говорят, там можно хорошо заработать. Вот только целый день быть среди этой вони страшно.

— Да, Берта, я уже слышала про этот завод. Возможно, я тоже пойду туда работать. Только сейчас зима, дорога никуда не годная.

— А я, пожалуй, в сапогах стала бы ходить. Если бы кто-нибудь из наших пошел, я бы тоже пошла, хотя бы с месяц поработала. Говорят, к ним совсем мало кто из женщин идет. Никому неохота в этом запахе мучиться. Вот почему они и платят хорошо. Тридцать марок в месяц, и даже тридцать пять. Я все же, пожалуй, попробую.

— Ханнинг не пустит меня на завод, — говорит Густа.

Чека на утюге начинает тарахтеть. Густа заменяет ее другой, раскаленной, взятой из жаровни. Берта присела.

— Ну как твой малыш, Берта? Как-нибудь надо будет к вам забежать…

— Конечно, зашла бы, Густа… Обязательно зайди. Знаешь, вчера он в первый раз так легонечко улыбнулся. Он уже немного окреп. Но все равно еще крошка.

Густа Штрезова ставит утюг на блюдце, достает новую штуку белья из корзины и, распрямляясь, произносит:

— Скажи-ка, Берта. Я давно уже хочу тебя спросить: когда вы» собираетесь крестить мальчонку? Давно уже пора бы. А то как бы с ним чего не случилось.

Берта не торопится с ответом. Она поднимает плечи и снова опускает их. Руки у нее сложены на коленях.

— Ах, Густа, с этим можно и подождать. А к тому же Вильгельм хочет сэкономить на крестинах.

— Как? Вы не хотите крестить мальчишку? Бог ты мой! — говорит Густа и бросает быстрый взгляд на Иисуса в терновом венце. — Тогда ведь у него не будет счастья в жизни! Тогда ведь он будет язычник, Берта.

— А ты счастлива? А я счастлива? А Ханнинг твой и мой Вильгельм счастливы? Видно, не от крещения зависит счастье. Мы то ведь все крещеные.

— Бог ты мой, Берта, грех так говорить.

— Но это правда, Густа. Вильгельм нынче стал совсем как бешеный. Ты знаешь, он недавно Бюннинга избил.

— Да, но Ханнинг говорит, что поделом. Бюннинг очень плохой человек.

— Плохой человек, плохой человек! — говорит Берта, вспылив. — Как будто от этого легче. Вот засадит он теперь Вильгельма в тюрьму, что тогда?

— Думаешь, управляющий это сделает? — спрашивает Густа. Она еще не задумывалась о такой возможности. Она живет с мужем и детьми своей жизнью, под образом спасителя в терновом венце. Она помогает всюду, чем только может, она участлива к судьбам людей, окружающих ее, но практического смысла у нее все же маловато.

— Постой, Берта, — говорит она, помолчав, — как же он может, ведь Ханнинг говорит, он сам больше виноват, через него Стина пострадала.

— Виноват, виноват… — говорит Берта. — По мне, раз Стина остается у нас в доме, то Вильгельм мог бы спокойно взять билет на-лов угрей, я так считаю. А он вдруг не желает. А потом еще избил управляющего — просто рожа его мне не понравилась, говорит. Нет, Густа, Вильгельм, наверно, чуточку свихнулся.

На это Густа ничего не отвечает. Мысли ее все еще заняты тем великим грехом, на который решились Вильгельм Штрезов и Берта: не крестить ребенка!

— Окрестили бы своего малыша Отто, тогда все бы сразу наладилось.

Тут до слуха женщин доносится песня.

— Ты только послушай, Густинка! Они уже подожгли костер. Ох, и жалко добра! Я бы этим целую зиму печку топила, наши-то дрова уплыли… Ну, ладно, пойдем сходим, поглядеть все равно интересно. А то ничего и не застанем.

И когда женщины минуту спустя выходят из дома, в воздухе звенят детские голоса, поющие песню:

Славься в лучах побед…

Мужчины сидят в трактире у Мартина Биша. Батраки из имения только что ушли на костер. Так распорядился Бюннинг. Однако рыбаки не пошли с ними. Бюннинг требовал участия в торжествах, за это он обещал заплатить. Ну, а главные торжества — во всяком случае то, что рыбаки понимают под торжествами, — уже закончились. Костры жечь — это детская забава. А здесь Ханнес Лассан просил послушать внимательно, что он им скажет, у него есть какое-то предложение, и, кстати, никого из угреловов нет. Не каждому нужно знать, о чем пойдет разговор…

Ханнес говорит вдвое короче, чем Бюннинг, но его предложения дельны и обоснованны, из них может выйти толк. Это сразу видно.

Ханнес рассказывает о городе. Недолго, в нескольких словах. В городе многое обстоит иначе, чем здесь в Дазекове. Там рабочие знают, чего они хотят, говорит Ханнес Лассан. В городе рабочие объединились, и хозяевам уже не так легко жилы из них тянуть. Но и в городе, на заводах положение трудящихся ненамного отличается от положения бедняков в деревне и рыбаков в здешнем поселке.

— Это мы и без тебя знаем, Ханнес. Что толковать? Мне вот интересно знать, почему Ис-Вендланд обратно в поселок вернулся, — говорит Кришан Шультеке, перебивая Ханнеса.

— Да погоди ты, балаболка, придержи язык хоть на минуточку. Я тут не шутки шучу. Ты потом можешь сказать, если что знаешь.

И Кришан Шультеке действительно замолкает. Тут помогает еще Йохен Химмельштедт, сидящий напротив Кришана: замечание Ханнеса он подкрепляет, грозя тяжелым кулаком.

Ханнес Лассан продолжает. Он говорит о Боцмане, рассказывает о Стининой беде. Ханнес говорит просто, на местном поморском наречии, лишь изредка вставит одно-другое городское словцо. Но даже в таких словах у него звучат привычные интонации, рожденные ландшафтом, морем и тяжким трудом. Когда Ханнес произносит слово «трудящиеся», оно звучит у него почти так же, как его произносят здесь, — «трудящие». Так его лучше понимают рыбаки, это напоминает им, что Ханнес Лассан — это не какой-нибудь посторонний. Было время, что он ушел из деревни, боясь позора, он остался в городе, потому что его привлекла новая жизнь, новая работа, а теперь он приехал к своим. Этим воздухом он дышит с самого рождения. К его словам стоит прислушаться: он многое повидал, он ходит по земле с открытыми глазами. Да и не только повидал, он многое понял и знает, с какого конца за что надо браться.

Все, что пережил Боцман, говорит Ханнес, все это он заслужил. Правильно вы действовали. Кто своим изменил, с тем нечего цацкаться.

— Но если на том дело и кончить, если мы не пойдем дальше, то все это кошке под хвост, — говорит Ханнес Лассан. — Боцман сумел во всем правильно разобраться, он вернулся к вам, он с вами в одном ряду. Да, он вел себя неправильно. Но именно ошибка Боцмана показала, как все здесь чувствуют себя связанными друг с другом общей судьбой, а это дорого, это много дороже всего остального.

— Ну а скажи-ка теперь… — У Кришана Шультеке что-то вертится на языке. Ему надо сказать это сразу, ему надо задать вопрос, но он сдерживается. Он нетерпеливо ждет, что же Ханнес Лассан хочет предложить. В этом ожидании он почти забывает о своем вопросе. А спросить он хотел, зачем здесь, в трактире, присутствует Стина, здесь при этой беседе, единственная женщина среди стольких мужчин. Она сидит рядом с Ханнесом Лассаном. Полчаса назад увидев ее в дверях, он подошел к ней и сказал: