Иное дело буржуазные революции, которые, конечно, фальшивят, уповая на свободу, равенство и братство, но все же ставят перед собой чисто деловые, реальные и сравнительно кроткие цели, как-то: гегемония пошлости в качестве инструмента обогащения или просто возможность беспрепятственно наживаться на трудягах, невеждах и дураках. В России, впрочем, такие революции что-то не задаются: Февральская только и привела, что к атрофии государственной власти, Декабрьская 1825 года вообще была следствием оскорбленного патриотического чувства, и накануне вожди сенатской демонстрации никак не могли решить, что же важнее для будущего России — вырезать ли Романовых до последнего человека или обучить начальной грамоте русского мужика. Между тем сколько народу полегло в Петербурге и под Киевом, сколько судеб было искалечено, какие явлены были чудеса самопожертвования и феномены сердца только по той причине, что в высшем русском обществе завелось несколько десятков беспокойных идеалистов, которые задолго до рождения Льва Толстого уже жили и мыслили исходя из его «Не могу молчать». Но так уж устроено наше общество, что в нем всегда найдется несколько десятков нервных гуманистов, которым легче пойти на каторгу, нежели мириться с объективной реальностью, данной в повальном воровстве, расстройстве государственного аппарата, униженном положении труженика, мздоимстве чиновников, притеснении высокого вкуса, бедности народной и административных безобразиях на местах.
Толку от их геройства никогда не было и не будет; в том-то и весь ужас положения, что всё зря — и пятеро повешенных, и рудники, и самоубийства через покушения на царя, и три миллиона погибших в гражданскую войну, и диссидентура, и московские бои 5-го октября. Разве что революционно-демократическое движение в России привело к результату, не имеющему никакого отношения к революционно-демократическому движению, — именно в памяти народной навсегда останутся одиннадцать русских женщин, которые ради своих баламутов пошли в Сибирь. С тех пор мы наших подруг иначе и не называем, как декабристками, потому что жизнь русской женщины — положительно декабризм.
Многое указывает на то, что в домонгольскую эпоху Россия развивалась по общеевропейскому образцу. Наши государи женились на принцессах из англосаксонских и романо-германских стран, взаимно отдавая своих дочек за латинствующих королей, литература объявилась тут и там, законотворчество процветало, бароны и удельные князья синхронно отбивались от рук, дипломатические миссии сновали туда-сюда. И вдруг Россия словно пропала, точно она канула в азиатской бездне, и как геополитический феномен была открыта триста лет спустя странствующим рыцарем Поппелем, который — вроде Христофора Колумба, искавшего Индию, а нашедшего Америку, — обнаружил Россию, тогда как искал Грааль. Что же случилось с нашим драгоценным отечеством, почему оно выбыло из семьи европейских народов — это больной вопрос.
То есть вопроса-то особенного нет, потому что ответ на него ясен как божий день: с запада нас обложили поляки с литвой и шведы с немцами, напрочь отрезав от источника греко-римского просвещения, а с востока нагрянули несметные монгольские орды, и Россия как суверенное европейское государство перестала существовать. До конца XV столетия наше отечество прозябало в качестве северо-восточной окраины улуса Джучи, входившего в свою очередь в состав великой китайской империи во главе с кааном из монгольской династии Минь.
Любопытно, что китайцы тоже существовали в отдаленности от Афин и пережили иго диких степняков, которые даже национальной письменности не имели, но тем не менее продолжали налаживать свою цивилизацию, настолько богатую и утонченную, что диву даешься на китайского мужика. И ничего-то они не переняли у монголов, — напротив, монголы у них переняли всё. Мы же позаимствовали у оккупантов слово «деньги», организацию армии, одежду, таможенную и почтовую службы, систему налогообложения и еще много чего, в то время как монголы у нас не позаимствовали ничего. Главное, наши вожди взяли на вооружение у завоевателей чисто азиатское презрение к личности, человеку, прониклись прямо скотоводческим отношением к простому труженику как даннику и рабу. Правда, Китай после монголов законсервировался в своем средневековье, а мы возродились в качестве грозной империи, которая нависла над европейским благополучием и висит…
Видимо, многое в нашей народной судьбе объясняется именно этой приниженной переимчивостью, тоже имеющей простую причину: мы не успели нажить своей национальной традиции, зажатые между враждебным Западом и чуждым Востоком, и это по-своему даже чудо, что мы христиане, а не дзэн-буддисты с уклоном в коллективизм. Сначала русак занял у монголов «премудрого незнанья иноземцев» смешанного с азиатским чванством, так что немцев, известных христопродавцев и еретиков, селили на Москве отдельно, за неперелазным забором, как зачумленных; потом русак из культурных двести лет говорил и писал исключительно по-французски, точно у него отродясь не было природного языка; затем русак из романтиков попытался привить на русской почве немецкое учение о диктатуре пролетариата, которое точно так же соображается с этой почвой, как банановое дерево с тверским суглинком; наконец, в наши дни нельзя прочитать газеты, чтобы не прийти к такому логическому заключению: газеты сочиняют субъекты, которые родились в Талды-Кургане, провели детство в трущобах Манчестера, учились у зулусов, молодость мыкали под мостом Александра III, в зрелые годы обратились в язычество, а в настоящее время сидят в тюрьме. И ладно если бы мы что-нибудь дельное перенимали у соседей на западе и востоке, например, презумпцию невиновности, а то всё разные пакости мотаем себе на ус.
Вследствие нашего отчасти вынужденного, а отчасти беспардонного обезьянства в России сложился тот размытый тип человека, общества, государства, которому трудно симпатизировать и который нельзя понять, во всяком случае, за своих нас Европа не признает. Главным образом, ее смущает наша неевропейская бедность при сказочном богатстве самой земли, монгольские ухватки во внутренней и внешней политике, запущенность городов и весей, склонность к витанию в облаках.
А мы и вправду не европейцы, потому что в нашем понимании европейство — это прежде всего культ изящного знания и порядок, а его выдумали административно-ссыльные в Вятскую губернию, которые, впрочем, сморкались посредством большого пальца и всю жизнь проходили в яловых сапогах; потому что на самом деле европейство — это гигиена и материализм плюс та пошлость, она же простота, которая у нас считается хуже всякого воровства. Понятное дело, что, вернувшись в европейскую семью при Петре I в качестве бедных родственников, мы пришлись резко не ко двору, хотя бы только по той причине, что сморкались посредством большого пальца и то и дело норовили построить царствие Божие на земле. И действительно, мы до такой степени из-за своей переимчивости самобытны, что воленс-ноленс приходишь к выводу: русские не национальность, а раса, Россия не государство, а континент.
Что безусловно природное, наше, так это пьянство. Еще Владимир I Святой отказался принять ислам на том основании, что мусульманам выпивать нельзя; задолго до Куликовской битвы русские войска были наголову разгромлены (как нарочно на реке Пьяне) татарским ханом Лапшой, потому что накануне перепились и не озаботились выставить караул; царь Иван III наказывал своему посольству в Польшу «пить бережно», чтобы не причинить вреда его государеву реноме.
У нашей склонности к алкоголю множество причин основательных и пустых, но в частности русский человек пьянствует оттого, что европейского самочувствия в нем — как в Паскале и Кромвеле вместе взятых, а существует он — как последний оборванец и сукин сын.
В конце восьмидесятых годов XIV столетия великий эмир Тимур Хромой, преследуя орду хана Тохтамыша, случайно вторгся в пределы России, взял городок Елец и двинулся было дальше, но вдруг повернул назад. Эта ретирада была настолько неожиданной и вместе с тем необъяснимой, что спасение отечества от очередного разорения приписали Владимирской Божьей Матери, которую возили в Коломну благословлять московские полки, уже собравшиеся в поход.
В действительности же дело было так: перешел Тимур русскую границу, увидел, какая тут кругом бедность и запустение, понял, что взять с наших лапотников нечего, и повернул назад. Давно минули те романтические времена, когда скотоводы, жившие в войлочных юртах, имели в виду покорить землю «до последнего моря», построить вселенскую империю, подчинить народы мира законам Великой Ясы, и эмир Тимур ничего не имел в виду, кроме банального грабежа; он и начинал-то как обыкновенный разбойник с большой дороги, обиравший путников и купцов.
С тех пор у нас так и повелось: чуть что нам покажется приятно-непостижимым, удавшимся вопреки логике, мы сваливаем удачу на предопределение свыше и разные чудеса. Вот наказали мы немцев в Великую Отечественную войну, даром что в первые три недели они выбили весь личный состав Красной армии, — и сразу в ход пошли такие трансценденции, как «морально-политическое единство советских людей», «решающая роль коммунистической партии», «военный гений» отца народов, который, кстати заметить, тоже начинал как разбойник с большой дороги; а на самом деле мы победили просто-напросто потому, что не посчитались положить десять русачков за одного немца, потому что мы ихней гигиены не признаем.
Если дипломатия — это искусство возможного, а война — продолжение дипломатии иными средствами, то, спрашивается, зачем князь Дмитрий Иванович Донской ввязался в вооруженную борьбу с Золотой Ордой и разгромил на Куликовом поле темника Мамая, который не слишком агрессивно был настроен против Руси? Ведь и двух лет не прошло, как ордынский хан Тохтамыш в отместку за куликовское поражение разорил Москву, несмотря на каменные стены, артиллерию, значительный гарнизон, и мы еще сто лет платили татарам дань… Да на берегах Непрядвы мы потеряли около сорока тысяч человек, да в Москве ордынцы вырезали до восьмидесяти тысяч человек, да материального урона мы понесли несчетно, — а всё потому что наш донской герой не понимал сущности дипломатии и войны. Сам князь Дмитрий, как известно, при первом же слухе о движении Тохтамыша бежал из Москвы с боярами и семьей.