При деспотах, начиная с Николая I, русские дали миру: неэвклидову геометрию, электрическое освещение, периодический закон, великую литературу, радио, воздухоплавание, телевидение, «Броненосца “Потемкина»», две актерские школы, водородную бомбу, теорию космических сообщений, за которой последовала практика… — больше, кажется, ничего. В свою очередь, свободные французы за это же время дали миру: гильотину, консервы, оперетту, кинематограф… и еще множество других полезных вещей, из чего мы логически выводим, что никакая тирания человеческому гению не указ.
Этот вывод тем более трудно оспорить, что в условиях демократических свобод мы не только ничего путного не выдумали, но за пятнадцать лет умудрились довести до крайности худо-бедно налаженную страну. Срок, правда, ничтожный, но результаты ошеломляют, и все думается: либо России свобода противопоказана, либо у нас все еще впереди.
Но больше всего огорчает человек, живущий головной жизнью. Поскольку он готов пойти на эшафот ради всеобщего избирательного права, то есть поскольку он может поджечь собственный дом, чтобы согреться, постольку головной человек много опасней того автомеханика, который по субботам пьет водку, а не тосол.
Как известно, записки маркиза де Кюстина сто пятьдесят лет не издавались в России, хотя у нас не было такого культурного человека, который эту книгу не прочитал. Не издавались они, во-первых, потому что француз обличает дикие ухватки наших властей предержащих не обинуясь и напролом. А во-вторых, потому что полтора века у нас оставалась неизменной метода отправления государственной власти: и самодержавие давило всякую самодеятельность, и три источника, три составные части марксизма суть романтика, пайка, кнут.
Вот приводит де Кюстин такой случай: утонули, переправляясь через Неву, девять душ петербуржцев, но и полиция про это происшествие якобы ничего не знает, и газеты молчок, и в публике ни гу-гу. «Вы представляете себе, — восклицает маркиз, — сколько разговоров, споров, предположений, криков вызвала бы такая катастрофа в любой стране! Газеты бы писали, и тысячи голосов подхватывали хором, что полиция ни за чем не смотрит, что лодки никуда не годны, что власти ничего не делают для предотвращения таких несчастий. Здесь — ничего подобного. Молчание еще более страшное, чем сама катастрофа».
Что тут скажешь: реприманд справедливый, действительно про такие неприятности не любили у нас писать. Особенно наши марксисты отличались по департаменту тишины, — какую, бывало, газету ни откроешь, везде только про ударные сроки, передовые технологии, встречный план. Где-то самолеты падали, корабли тонули, людей отстреливали ни за понюх табаку, а газеты гнули увеселительное свое.
Слава богу, теперь не то. Нынче свобода слова, нынче уже не прочтешь о том, что вот в таком-то городе живет такой-то счастливый человек, у которого все есть: дом, призвание, кусок хлеба, любовница и жена. То-то порадовался бы за нас маркиз де Кюстин, потому что какую газету ни откроешь, везде только про стрельбу среди бела дня, про упавшие самолеты и потонувшие корабли. Причем интересно: почему-то меньше этих ужасов не становится, если чаще о них писать.
Сдается, что свобода слова — категория экономическая, поскольку рекомые ужасы — самый ходовой товар, это все-таки не «Анна на шее», которая, заметим, печаталась в газете, при цензуре, абсолютной монархии и вообще.
Тот народ обречен страждать и бедовать, у которого нет своей аристократии, по крайней мере, судьба такого народа непредсказуема, ибо она сильно зависит от бандита и дурака. Ведь что такое аристократия?.. а самая суть нации, хранительница моральных норм и вековых традиций, даже характернейших физических черт народа, недаром же почти все Романовы были гиганты и молодцы. Поэтому как-то уверенно живется в родной стране, если ты знаешь: как бы скверно ни функционировало государство, Урусов точно не возьмет взятки, Оболенский не смошенничает, Голицын не украдет. И если дивизией командует Шереметев, то можно быть уверенным, что ни один патрон не будет продан противнику и солдаты не перестреляют друг друга из-за обид. (Между прочим, при Романовых за таковскую военную коммерцию вешали перед строем, хотя это, конечно, не выход из положения, но все-таки Иванов прочно знал, что торговать боеприпасами — это нехорошо.)
То-то и дорого, что прежде в России существовало незыблемое понятие о чести и методике служения своему отечеству, которое столетиями хранил русский аристократ. До той самой поры существовало, пока к власти в стране не пришел социально взвешенный элемент. Моментально честь была объявлена предрассудком, мораль приобрела классовый характер, то есть аморальный, и аристократию вырезали на корню. С тех пор мы испытываем постоянные трудности с кадрами, которые, как известно, решают все.
Интересно, что задолго до семнадцатого года феномен социально взвешенного элемента выявил путешественник де Кюстин. Вот он пишет: «Я не упомянул одного класса, представителей которого нельзя причислить ни к знати, ни к простому народу: это — сыновья священников. (Мы, разумеется, берем шире.) Эти господа образуют нечто вроде дворянства второго сорта, дворянства, чрезвычайно враждебного настоящей знати, проникнутого антиаристократическим духом и вместе с тем угнетающего крепостных. Я уверен, что этот элемент начнет грядущую революцию в России».
Как в воду глядел француз. Ведь действительно, не прямые страдальцы, именно промышленные рабочие и нищее крестьянство, устроили нам Октябрьский переворот. Устроили его дети священников, потомки личных дворян, недоучившиеся студенты, уголовники из хороших семей, интеллигенты в первом поколении, то есть не вельможа, не простолюдин, а этот самый социально взвешенный элемент. Он ненавидел все и вся, за то что ему не нашлось места в жизни, трудиться он не мог либо не любил, не знал своих корней и сословной морали, не исповедовал никаких правил, кроме правил конспирации, и даже не всегда знал, чего именно он хотел. И по Кюстину, и по нашему разумению, это была действительно страшная разрушительная сила, перед которой аристократической России было не устоять.
Неудивительно, что в семнадцатом году Урусовых с Оболенскими раскассировали за ненадобностью в государстве пролетариев и крестьян. Между тем аристократия остро необходима как раз в государстве пролетариев и крестьян, то есть в обществе без религии, естественной морали, незыблемых канонов, если не считать украденной у апостола Павла заповеди «Не трудящийся, да не яст». То-то и оно, что в России вряд ли завелась бы повальная мода на доносительство, если бы где-нибудь в Арбатских переулках жил Урусов, который точно не возьмет взятки, Оболенский, который не смошенничает, Голицын, который не украдет.
А то ни на кого нельзя положиться в Российской Федерации, — ни на генерального прокурора, ни на простого секретаря.
Под осень 1839 года Астольф де Кюстин посетил городок Шлиссельбург, известный своей крепостью, в которой с Петра Великого содержались вольнодумцы и бунтари. Чего вожделел француз, того он не увидел, именно каземата, где капитан Чикин зарезал несчастного императора Ивана VI, с младенчества сидевшего по тюрьмам да крепостям. Зато де Кюстину показали Шлиссельбургские шлюзы, его нимало не интересовавшие, и устроили ему торжественный обед, за которым, между прочим, произошел замечательный разговор.
Поскольку на Руси даже за обедом не умеют говорить о пустяках, беседа с первых же слов достигла высоких сфер. Говорили об изящной словесности. Покуда наши мужчины на водочку налегали, наши дамы выказали настолько тонкое знание французской литературы, что путешественник был положительно изумлен.
По-нашему, тут изумляться нечему. Культурный русак вообще восприимчив и остро интересуется тем, что на Западе пишут, думают, говорят. Но это вовсе не потому, что в нашем отечестве скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Русский человек оттого внимателен к веяньям со стороны Бискайского залива, что он всемирен, по определению Достоевского, что он отчасти немец, англичанин, итальянец, голландец, испанец и чуть француз. То есть гражданин мира он в не меньшей степени, чем русак. Разумеется, это уникальное качество открылось в нас в петровскую эпоху, когда русские дорвались до европейского знания, от которого в течение пяти столетий они были отсечены. Только в конце XX века мы объелись Европой и охладели — отчасти по той причине, что там давно скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Вдруг нам стало понятно, что в художественно-культурном отношении нынешняя Европа — это глухая провинция, этакий Весьегонск на французский лад.
Так вот, беседовал француз с русскими дамами об изящной словесности и оказалось: мы в курсе движения французской литературы, а де Кюстин о нашей знает не больше, чем о Луне. Ну, Пушкина пару стихотворений он прочитал в переводе и нашел, что тот подражает Стендалю и де Мюссе. Ну, про Лермонтова ему рассказали чувствительный анекдот. А про Гоголя, Крылова, Жуковского, Карамзина, Белинского, Чаадаева он даже и не слыхал.
А ведь Гоголь — это столп европейской литературы, начало ее «золотого века», это писатель, открывший пятую сущность слова, выделивший, так сказать, литературное вещество. Гоголь — тринадцатый апостол, через которого на словесность белой расы сошла высшая благодать. И уж во всяком случае гоголевское наследие не идет в сравнение с пустыми эпопеями Бальзака и сказками для детей, которые сочинял Гюго.
И вот на тебе: Бальзака в России знают от первой до последней строки, Гоголя во Франции не знает ни одна собака, — а еще цивилизованная страна… Между тем если бы Бальзаку довелось прочитать хотя бы одних «Старосветских помещиков», он бы навсегда бросил свое перо.
Далее де Кюстин пишет: «Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что совершится во имя религии». Провидцем оказался француз: если считать марксизм-ленинизм религией, то так оно именно и стряслось.