кивает под вырывающимся паром. Перед мамой куча цыплячьих ножек: будто целый выводок вдруг переполошился и улетел так быстро, что забыл свои ноги.
Она берет их по очереди, делает что-то ножом, а затем резко сдирает кожу одним сильным, чавкающим рывком. Зрелище довольно кровожадное и тошнотворное, а звук, наверное, такой же, как если сдирать кожу с трупа, и мне тут же хочется попробовать.
— Можно мне попробовать? — спрашиваю я.
— Только если сначала вымоешь руки.
Вечный ее подвох. Так мама обычно выставляет меня из кухни требуя соблюдения странных ритуалов чистоплотности, но на сей раз ей от меня так просто не отделаться. Мне нужно выяснить, что это за ощущение сдирать чью-то кожу. Тогда я смогу сказать Олли, что прекрасно знаю, каково это срывать кожу с чьего-нибудь лица. Поскольку ощущения должны быть похожими. Кроме дырок, разумеется, где глаза и рот, но тут можно и приврать. А потому я без разговоров мою руки и сажусь рядом с мамой.
Она делает на коже надрез и протягивает мне цыплячью ногу. Нога холодная, влажная и какая-то гораздо более ногастая, чем я думал. Раньше я трогал только вареные ноги, и тогда они были не такими ногастыми. Держа кость в левой руке, зажимаю болтающийся кожаный лоскут между большим и указательным пальцами. Тяну, но рука срывается с кожи раньше, чем кожа слезает с цыпленка. Слишком скользко.
— Нужно держать крепче.
Мама пытается скрыть улыбку, но я знаю, что она улыбается. Видит, что мне не так весело, как я надеялся.
Я разморщиваю нос, стараясь показать, что она ошибается, и хватаю кожу всеми пальцами сразу, используя ногти для экстразахвата. Тяну изо всех сил, и клейкая, пупырчатая кожа отделяется от мяса с потрясающим рвущимся звуком. Все равно что разрываешь кого-нибудь на куски. Даже не верится. Раз — и в одной руке у тебя висячий лоскут белой липкой гадости, а в другой ошметок розовой мертвечины. Бросаю оба. Типа как после американских горок. Когда тебя подташнивает и ты рад, что все позади, но одновременно суперсчастлив и страшно доволен собой.
— Хочешь разобраться с остальными? — спрашивает мама все с той же улыбкой.
— Не-а, у меня дела.
Я встаю и иду к двери, но втайне надеюсь, что мама что-нибудь скажет, поскольку на самом деле уходить не очень-то хочется.
— Вымой руки.
Как и следовало ожидать.
Я останавливаюсь и пожимаю плечами.
— Бен, посмотри на себя. Ты весь в сыром цыпленке. Вымой руки немедленно.
Прислоняюсь к стенке. Сейчас самое главное — не дать ей решить, что я размазня. Она не должна думать, будто я сбегаю.
— Может, вырежем глаза и нос на одной из цыплячьих ног? — предлагаю я. — Тогда мы узнаем, что чувствует человек, когда сдирает кожу с чьего-нибудь лица.
Взгляд мамы, когда ее застают врасплох, может означать целую кучу разных смыслов, начиная с «О чем это ты?» и заканчивая совсем ужасным «Да ты откуда взялся? Точно не из нашей семьи». То, как она смотрит сейчас, можно уверенно ставить ближе к правому краю шкалы. (См. Рис. 2.)
Она не знает, что ответить, и это хорошо. Теперь можно уходить, но я никак не придумаю, куда бы податься, а потому остаюсь в углу.
Мама возвращается к обдиранию цыплячьих ног.
— Иди-ка лучше помоги папе в саду, — говорит она.
Я подхожу к окну. Папа все так же распиливает толстый деревянный сук своей бензопилой. Это его новая игрушка. Папа заявил, что ветка соседского дерева заслоняет нам солнечный свет на втором этаже, — хотя это полная чушь, поскольку, даже если задернуть все шторы, свет все равно проникает, — и под этим предлогом отправился в магазин, купил бензопилу и срубил ненавистный сук. А сейчас распиливает его на дрова, хотя у нас в доме центральное отопление, и никто не знает, что он собирается делать с дровами. Смешной он все-таки. Наверняка папе просто хотелось иметь бензопилу.
Еще до того как вытащить пилу из коробки, он строго-настрого запретил мне к ней прикасаться, да к тому же таким жутким голосом, будто успел разозлиться на меня за что-то такое, чего я пока и не делал. Готов поспорить, ему очень хочется, чтобы я вышел и посмотрел, но я из принципа не пойду: пусть знает, как это подло, что мне нельзя попробовать самому попилить.
Нет, не люблю я воскресенья. Они в два раза длиннее обычных дней.
Звонит телефон. При этом мама почему-то охает и смотрит на руки, вздыхает и недовольно бормочет, как будто телефонный звонок — это что-то аномальное, типа как если б ты гулял где-нибудь на природе, а тебе на голову вдруг грохнулся холодильник[2].
Она вскакивает из-за стола, бросается к вешалке для бумажных полотенец, локтем отматывает нужный кусок и отрывает его, прижав рулон подбородком. А потом снимает трубку, держа через полотенце, точно та сделана из собачьих какашек.
— Алло?
Голос у мамы — естественнее не бывает. Она делает вид, что уголок кухонного полотенца вовсе не щекочет ей нос.
Затем следует долгое молчание — просто супердолгое молчание, — во время которого мама лихорадочно шевелит губами: мол, немедленно вымой руки. Но я притворяюсь, что ничего не понимаю.
Наконец мама вступает в разговор:
— Да что ты говоришь! Не может быть. Да как он мог?! О не-е-ет.
Это означает две вещи:
1) Звонит тетя Кэт.
2) Мама провисит на телефоне час — минимум.
Плетусь из кухни. Дверная ручка противно липнет к рукам.
Ненавижу воскресенья.
Комната Рейчел
Ненадолго задерживаюсь в прихожей.
В прихожей задерживаться не положено. Батареи здесь постоянно выключены — думаю, как раз для того, чтобы люди проходили, не останавливаясь. Не знаю, почему это так важно, но, видимо, какая-то причина все же есть. Нашему папе только дай волю — он бы все стены завесил громкоговорителями, запрограммированными на одну и ту же фразу: «Проходим, граждане, не задерживаемся, нечего тут высматривать».
Папа терпеть не может, когда мама торчит в прихожей с распахнутой дверью, прощаясь с кем-нибудь дольше, чем вечернее чаепитие. Папины прощания отнимают не больше полсекунды.
Он конкретно нервничает по поводу коридора. Возможно, где-то под полом здесь запрятан труп. После смерти человека поедают всякие червяки и прочие насекомые, за исключением костей и зубов, и если полиция найдет ваши зубы, то сможет сказать, кто вы такой, расспросив зубного врача про ваши пломбы. А стоит им выяснить, кто вы такой, считай, они вычислили, кто вас укокошил, — так что если убили не вас, а вы, то даже после многих-многих лет вы все равно не можете чувствовать себя в безопасности.
Единственное, что есть в прихожей кроме батарей, которые всегда выключены, и света, который всегда включен, — это большой шкаф с играми. И хотя его содержимое мне известно лучше, чем содержимое любого другого шкафа на свете, я все равно открываю его и заглядываю внутрь. Все, как обычно, на своих местах — даже набор для аппликаций, который не доставали уже тыщу лет, за исключением одного вечера в прошлом году, когда мама с папой куда-то уехали и Донни притащил домой целую кучу своих странных дружков, которые никогда не снимают с башки капюшоны. Они курили пахнущие шоколадом сигареты, и составляли какие-то непонятные картинки из силуэтов цирковых животных, и ржали как кони, считая все это «офигенно прикольным».
В общем, толку от шкафа ноль. Для меня там нет ничего интересного. Несколько раз открываю и закрываю дверцу, проверяя, много ли разных звуков можно извлечь, а затем решаю пойти посмотреть, чем занимается Рейчел.
Весь путь до ее комнаты я преодолеваю, не касаясь ступенек, — использую только перила, плинтус и кое-какие участки стены. На самом деле это проще простого. Правда, перила ужасно скрипят и прогибаются. В один прекрасный день они точно сломаются и я на фиг угроблюсь, но на этот раз все обошлось.
Она в своей комнате. Явно вместе с Люси. Ситуацию «Рейчел/Люси», наверное, лучше всего объяснять с помощью диаграммы Венна. (См. Рис. 3.) Донни считает, что Люси — лесбиянка, но мне кажется, он так специально говорит, потому что она ему нравится.
Бессмысленно предпринимать что-то умное сразу на входе. Рейчел все равно не ведется на подобные вещи. Тут требуется совершенно иная тактика. Нужно просто войти, типа ты пришел с каким-нибудь важным поручением от мамы, а затем стараться оттянуть время, пока она не сообразит, что ты явился просто так, но к тому моменту какая-нибудь причина наверняка придумается сама собой. Придумать что-то заранее очень сложно, поскольку никогда не знаешь, что там творится в данный момент.
Начертить диаграмму запахов в комнате Рейчел вообще невозможно. Да что там диаграмму — даже простой график с осями X и Y. Потому что модели просто не существует. При этом в комнате всегда что-нибудь происходит, и это что-то всегда имеет свой собственный запах, идущий откуда-то из миллиона ее бутылочек, баночек, тюбиков и флакончиков. Понятно, что их не миллион, просто это еще одна устойчивая фраза.
Иногда от «рейчелюсиного» запаха щекотно в носу, иногда першит в горле, но все равно, даже если в первый миг кажется, что ты вот-вот задохнешься, потом из-за запаха хочется задержаться в комнате как можно дольше.
— Привет.
Я говорю таким тоном, каким обычно здороваются, когда приходят по приглашению. И делаю шаг в комнату.
Обе смотрят на меня сердито, как будто их застукали за чем-то очень-очень личным. Они так всегда на меня смотрят.
Достаточно одного взгляда, чтобы понять: происходит что-то интересное. Вид у комнаты как после ограбления, разве что грабитель попался уж больно суетливый и так и не смог найти ничего по душе. Шмотки раскиданы по всей комнате, повсюду валяются журналы, а на кровати целая гора косметики, аэрозолей, салфеток и парфюма — такая огромная, что в ней запросто можно спрятаться.
И тут я замечаю, как они одеты. В обед обе были в джинсах и джемперах, но сейчас на них нечто странное — вроде не брюки, но и не колготки, а блузки на нормальные блузки вообще не похожи: сквозь них абсолютно все просвечивает, до самой кожи. Обе в кружевных перчатках с обрезанными пальцами, как у Мадонны или у молочника, а волосы торчат дыбом, как при затяжном прыжке с парашютом. Вокруг глаз синяки, на скулах большие пятна чего-то красного, а рты перемазаны розовой помадой с каким-то сомнительным чешуйчатым блеском. Будь они в телевизоре, вы бы точно взялись крутить ручки управления, пытаясь настроить изображение обратно на нормальное.