Душа для четверых — страница 22 из 71

– Дурью не майся, – посоветовал Стас, – намучаешься с Сахарком своим. А этих нам коробками подбрасывают, каждую неделю, я уже, как заправская мамуля, любого инвалида с пипетки выкормлю…

Маша посмотрела на него снизу вверх – он хмурился и специально кривил лицо, но Маше показалось, что она впервые увидела его настоящим. Без этой шелухи в виде сигарет, саркастично приподнятой брови и показной суровости – с пеленкой на плече, писклявым комком в ладони, на которого Стас ругался и которого мог ущипнуть за крохотное ухо, но все равно кормил.

– Дохнут, как мухи в рамах. – Он кивнул на окно. – Но кого-то выхаживаем, живут себе в клетках. Некоторых на улицу выпускаем, когда место заканчивается. И денег нет. Даже на еду.

Маша осторожно кивнула, не зная, что сказать. Внутри нее разлилось чувство, которое она прежде не испытывала и которому потому не могла подобрать название, – что-то вроде нежности, желания прийти сюда и завтра, и послезавтра и вместе со Стасом заталкивать в уличные вольеры куртки с заброшенных дач, подсыпать накошенную за городом траву и нести молоко в трехлитровых банках для котят, которые снова поползли из корзины, но Стас быстро накрыл их пеленкой, чтобы не разбежались.

К забору подъехала машина, заглох мотор. Посигналили.

– Это тетя. – Стас нацепил на лицо маску. – Сейчас я корм занесу, он по десять килограммов, а у нее спина сорванная, она и телят этих, ну, псов, на себе к ветеринару таскает, а потом…

– Помочь? – предложила Маша, не зная, чем она может быть полезной.

– Тут сиди, – скомандовал он. – Следи за этими.

И ушел.

Маша улыбнулась закрывшейся двери и почувствовала – вот оно.

Вот.

* * *

В нужный дом она приехала за полчаса до назначенного времени – Маша ненавидела опаздывать и всегда нервно грызла опушку на капюшоне куртки, если задерживалась хотя бы на минуту. Переноску с Сахарком, замотанную в тряпки и простыню, она спрятала в одной из комнат – Виталий Палыч фыркнул, блеснул глазами, но никаких комментариев не последовало, и Маша была ему за это благодарна.

Ее немного подташнивало от голода. Она собиралась не есть до позднего ужина, чтобы сахар пришел в норму и было не так стыдно за съеденную половину пирожка. Пирожок… Вот бы купить целый поднос вкуснющих столовских пирожков и съесть их, обжигаясь и запивая сладким какао, – настоящая предновогодняя сказка.

Дом был загородный, с высоким каменным забором и сухими кустами роз, высаженными у плиточной дорожки. Маше пришлось трижды перечитать сообщение от Палыча, чтобы поверить – да, ей именно сюда. Она ни капли не удивилась бы очередной однушке в спальном районе, но в такие дома их никогда не звали. Тут находились и родственники, и многочисленные наследники, жадные до воспоминаний и куска общего семейного пирога.

По пятам за Машей и Виталием Павловичем ходила какая-то близкая родственница умершего – в черной косынке и черной блестящей кофте, бесконечно улыбалась кому-то в телефоне и следила краем глаза, чтобы никто ничего не утащил. Внутри дом оказался небогатым и обшарпанным, но с претензией на благородство – с золотыми вензелями на обоях, начищенным паркетом и гипсовой статуей, перекошенной, косоглазой, якобы в древнегреческом стиле. Всюду были заметны потертости и подклейки – денег у хозяина отчаянно не хватало на все желания и капризы. Маше отчего-то стало его жаль.

Они с Виталием Павловичем устроились на здоровенном бело-блестящем диване, сложили руки на коленках и приготовились ждать.

– А вы с нами будете? – с вежливой улыбкой спросила Маша.

Родственница фыркнула:

– Нужен он мне больно… Да и никому эта гадость не нужна, но раз написал в завещании, то пусть уж. Где там ваши все, а?

– Спешат со всех ног, – не удержался Виталий Палыч, которому эта поза со сложенными ручонками, по-видимому, казалась унизительной.

Но он сидел, потому что пристальная слежка, как в супермаркете, где за тобой по пятам следует продавщица и делает вид, что просто поправляет бутылочки на витрине, была невыносимой.

С приездом Сафара даже дышать стало легче – Палыч, например, полез обниматься со старым другом, а Маша смущенно подала ему ладонь. Сафар был из тех людей, которые очаровывают с первого взгляда. Он работал водителем молоковоза, без конца улыбался («Как дурачок, но мне не жалко», – все с той же улыбкой повторял Сафар), выпиливал резные панно из дерева и, кажется, был беззаветно влюблен в жизнь, какой бы она ни была. Низенький и круглолицый, как детский резиновый мячик, с блестящей лысиной и парой черных волосинок за ушами, Сафар излучал мягкий свет, подобно августовскому солнцу, и никого не оставлял без комплимента.

– Машенька, – остановился он перед ней и галантно поклонился, – у тебя так глаза сияют и щеки такие румяные сегодня! Загляденье. Признавайся, чего такого радостного стряслось?

Сафар был спасением. На жалобы он сочувственно сдвигал брови и кивал через каждое слово, гладил по плечу, а вот рассказы о счастье, любом, даже самом маленьком, приводили его в такой щенячий восторг, что, дорассказав, хотелось начать заново и прибавить подробностей, растянуть момент. Он умел подобрать такое слово, от которого светлело вокруг.

Только вот Сафар ничего не рассказывал о себе самом – ни о родных, ни о семье, ни о детях. Только насвистывал за рулем молоковоза и улыбался как заводной. Маша как раз хотела рассказать ему о Сахарке, который дожидался в одной из комнат, о битве с тетей из приюта, о своем поступке, как снова прозвучал дверной звонок. Искусственное чириканье разлетелось по дому.

Два других волонтера были незнакомые, старше Маши и моложе Сафара, новички, так что Виталию Павловичу пришлось брать подписи на все подряд, подсовывать анкеты и добровольные согласия, долго и нудно проводить инструктаж. Маша все же успела шепнуть Сафару про кота, и он с неизменной улыбкой поднял вверх сразу два больших пальца.

– А вдруг я не справлюсь? – спросила Маша. Это казалось ей самым тяжелым.

– Справишься, куда же ты денешься.

Иногда вот такого безрассудного, но полного искренней поддержки Сафара Маше и не хватало для решимости.

Душа в банке была темной и серой, смазанной, будто хотела слиться то ли с ковром, то ли с начищенными стеклянными стенками. Машу снова замутило, закрутило в животе, и она с тоской подумала про огурцы, которые остались с Сахарком в далекой комнате. Новые волонтеры смотрели на банку круглыми, взволнованными глазами, и Маше хотелось их как-то поддержать, вот только она не знала как.

– Гнилье, – вставила родственница в тишине.

Маша присела к душе так, как тянулась к котятам. Ей попадались всякие: и светлые, чудом уцелевшие за долгую жизнь души, и общажные истории с воспоминаниями темно-оливковыми или желтыми, как подсохшая рвота, и старческие воспоминания, в которых были не только выезды на картошку, пионерское детство или радость кабачково-томатных закруток, нет. Кто-то к старости становился жестким и желчным, кто-то всю жизнь помнил, как топил новорожденных щенят, кто-то воровал, пил, изменял жене… Маше интересно было рассматривать их «душеводицы», крутить, как стеклышко на свету.

Эта же душа не давалась, мимикрировала под дом.

– Начинаем, – скомандовал Виталий Палыч и вместе с родственницей отошел в дальний угол залы.

Выходить из комнаты родственница отказалась, считая, видимо, что волонтеры тут же бросятся распихивать по карманам пластиковые позолоченные статуэтки, стеклянные пепельницы или бог знает что еще. Машу смущало, конечно, такое отношение, но она могла родственницу понять. Чужие люди, чужие мысли.

Рывок, темнота и вскрик – это кто-то из новеньких пригнулся и заголосил, а Маша подавилась нервным смешком, зажала себе руками рот. Сафар таращился в пустую банку, медленно моргая черными ресницами. Лицо его осунулось, проступили рытвины на темной обветренной коже, стерлась улыбка.

– Чего там, совсем жесть? – с хищным любопытством спросила родственница.

Маша круто развернулась на пятках и ушла к переноске с Сахарком. За спиной у нее выговаривали, доносились всхлипы, скрежет, скрип, Виталий Павлович разбирался, что же произошло. Маша не слушала. Пахло горькими духами жены – крепкими, как дешевые папины сигареты, но запах рассеивался и оставался лишь спирт, крепкий перегар, как напоминание. Влезла какофония нескольких зажатых одним пальцем клавиш – она притащила откуда-то синтезатор и по вечерам сидела, в задумчивости наигрывая мелодии из головы, а он злился. Она дышала Маше в загривок, она скрипела больными зубами, потому что до истерики боялась стоматологов, и Маша истерично хихикала в ответ, уже не сдерживаясь. Дыхание жены было зловонным, но не от смерти даже, а от гниения заживо.

Не нужно было выволакивать диваны на улицу или искать в старых рукописных листах зазубренные обломки чужой памяти, никаких крошек сухой земли на подоконнике, припрятанных золотых колец, дешевых картин в рамках, нет. Просто надо вернуться домой.

Сахарок в чужой, не подходящей ему по размеру переноске забился в дальний угол и глядел с такой злобой, что Машу обожгло. Она открыла решетчатую дверцу, протянула руку – кот ударил ее по пальцам, порвал тонкую кожицу до крови. Маша сунула пальцы в рот, слизывая солоновато-горячую кровь, вспомнила про глюкометр: измерить бы, чтобы не пропадала зря… Лицо ей разрывало чужой ухмылкой, мрачным торжеством, и Маша отталкивала его обеими руками.

– Саханечка… ну прости меня.

Она позвала его так, как звала Анна Ильинична, и даже старушечьи нотки скользнули в негромком Машином голосе, но кот не поддавался. Она едва различала его в полутьме, темный абрис и ненавидящие глаза, сияние лысой шершавой кожи.

Внутри у Маши клокотал бульон, кислый и застоявшийся, с хлопьями белой пены, который ставят на огонь в надежде прокипятить и выпить залпом, лишь бы не отравиться, и она не понимала, кто в этом бульоне – человек из этого полудачного дома с безразличной родственницей или Анна Ильинична. При виде Сахарка она, казалось, поднялась во весь рост, выпрямилась, надавила на чужую память.