И родительская смерть из детства, почти стертая, тупая и привычная, вдруг выросла до размеров отсыпной шлаковой горы за городом, на ее вершине мелькали капли ярко-желтых самосвалов, Машиных беспрерывных мыслей. Она стояла рядом со смертью и видела ее в каждом вокруг.
Еще и Галкина мать… Маше она была незнакома, но болезнь ее казалась страшной, а теперь смерть по пятам ходила и за Сафаром, а Маше, быть может, совсем скоро пришлось бы пережить и ее, хотя человек-улыбка и не мог умереть, и не должен был…
Хотелось закричать. Маша, потрясенная, впервые выглянула в реальность, лишенную Оксаниной защиты и папиного успокаивающего голоса. А тут еще и Сахарок сорвался с цепи.
И Маша поняла, что все. Край.
Когда папа был дома, они вдвоем учились ставить уколы – на инспекцию приезжала Стасова тетка, крепко хватала Сахарка, отщипывала кожную складку и вгоняла лекарство. Сахарок орал и брыкался, но, туго перемотанный полотенцем, не мог отомстить. Обижался, улетал под кровать и сутками не показывался оттуда, даже еду не брал. Маша потом ползала под этой самой кроватью с чашкой теплой воды и проклинала мечту стать взрослой и самостоятельной.
В первый день вместе с теткой приехал и сам Стас в отглаженной рубашке и свежих джинсах, причесанный. Маша металась от Сахарка к Стасову гладко выбритому подбородку, а папа отмахивался от советов:
– Да понятно, не маленькие же.
Но уколы превращались в битву: Сахарок орал и чернел огромными глазищами, то папа, то Маша не могли удержать его ни руками, ни с помощью бедер, пока инсулиновые иглы спокойно прорывали тонкую кошачью кожу. Сахарок разодрал все предплечья, искусал все пальцы и визжал каждый раз с таким отчаянием, будто вот-вот умрет, и Маша то боялась этого, то хотела со стыдом, то просто плакала.
Стас сунул ей записку со своим номером, как было принято раньше, еще до мобильников, и это показалось на удивление романтичным. Внутри Маши в последние дни бушевало столько совершенно разных чувств, что она давно не понимала себя.
– Погулять сходим? – спросил Стас и, не дожидаясь ответа, губами прижался к ее виску.
Губы у него были теплые и чуть шершавые, как Сахаркова лысина, и Маша замерла, задохнулась, зажмурилась и долго стояла так, сжимая записку в кулаке.
Сахарок снова завизжал, и Маша вернулась в вонючую, как бы она ни мыла и ни чистила, квартиру. Уколы и витамины, удочки-игрушки, мышки из кошачьей мяты – Маша делала все, чтобы подлечить его и подружиться, но Сахарок не давался. Она все еще помнила, как кот мурчал Анне Ильиничне, и снова плакала из-за этого. Рева-корова. Нытик. Безвольная…
Этот ряд Маша продолжала до бесконечности.
А потом папа уехал, и Маше пришлось самой ставить уколы, давать Сахарку толченые таблетки и добавки, отсыпать нужную граммовку корма. Маша думала, что просто надо войти в колею, но легче не становилось. Кот оброс болячками, из которых сочилась мутная жидкость, раздирал присохшие корочки до крови, а по ночам протяжно орал из-под кровати, никому не давая спать.
Старый лоток, лоток новый и лоток специальный, на который Маша потратила столько накопленных денег, что жаль было даже вспоминать, он не признавал принципиально. Прибавить к этому ежеутреннюю уборку и мытье ковров, незаживающие кисти с тонкими бордово-черными царапинами, добавить темнеющий Оксанин взгляд и вечное молчание, которое было красноречивее всего…
А потом Сахарок понял, что этого недостаточно, и принялся драть мебель. Маша бегала за ним с криком из угла в угол, швыряла мягкими подушками, замахивалась тапкой – кот смотрел на нее с ненавистью, выгибался дугой и шипел, но продолжал раздирать когтями то кресло, то обои, то мягкие подлокотники. Рвалась ткань, торчали истрепанные нитки, отовсюду лез поролон, а Маша скупала новые когтеточки и расставляла их по опасным местам. Сахарок опрокидывал стойки, чтобы не мешались, и полосовал диван до крови – подкладка у него оказалась алая, с багряной нитью, и Маша думала, что дивану больно.
Оксана подчеркнуто не вмешивалась – Маша ведь доказывала, что это ее кот и ее ответственность, пусть теперь и разбирается. Долго стояла над продольными рваными ранами на обоях, разглядывала, будто рассчитывая, что под взглядом они затянутся, зарубцуются, а Маша от стыда боялась поднять взгляд. Она читала статьи зоопсихологов, она пыталась и криком, и шлепками, и лаской, что она только не делала.
Не работало.
Не помогало.
И когда Маша, отчаявшись, вдруг поняла, что сидит посреди комнаты на полу, рыдает и выдирает из головы волосы, что руки у нее покрыты новыми кровоточащими царапинами, а Сахарок сидит напротив и глядит с презрением, как смотрели и учителя, и одноклассники, и Оксана, и даже сама Маша смотрелась в зеркало, – она заорала так, что кота сдуло из комнаты. Побежала следом, перевернула кровать, швырнула в Сахарка матрасом, и кот заверещал, улепетывая прочь, она разбила еще что-то, и кричала, все это время кричала, и плакала, и умоляла хоть что-то, хоть как-то, она ведь живая, она не может, она…
Сбежавший кот схватился когтями за диван и, глядя бешено, беспощадно, продрал еще одну глубокую царапину.
И тогда Маша упала, и, кажется, потемнело все вокруг, и она увидела себя будто со стороны – всю черную, обездвиженную и слабую, неспособную справиться даже с жалким больным котом. Когда она снова открыла глаза, Сахарок сидел рядом и шершавым, колючим языком слизывал влагу с ее щек. Она потянулась к нему, получила новый удар лапой и снова зажмурилась.
Ей казалось, что она совсем не умеет жить.
– Приехали, – поторопила Оксана, дожидаясь, когда краснощекая и тяжело дышащая от воспоминаний Маша освободит салон.
Долго просить не пришлось – машина, газанув, уехала, а Маша осталась одна в кругу бледного фонарного света, наедине с мыслями своими, разъедающими, отравляющими, беспощадными.
Ни о чем другом, кроме Сахарка, ей не думалось, закольцованная мысль шла по одной и то же тропинке, заросшей жгучей крапивой и колючими ветками ежевики. Маше захотелось упасть в сугроб и заснуть, но вместо этого она подтянула сумку на плече и, свесив голову, поплелась к школьному крыльцу.
Глава 13Два в одном
Мама отчего-то ездила по квартире в инвалидном кресле – колеса скрипели, цеплялись за ковры, но мама лихачила с детским азартом. Галка стояла в дверях, держа пакеты то ли с продуктами, то ли с карамелью на помин, и смотрела на нее как на чудо. Из маминой головы росли пышные, кудрявые банданы, и мама заплетала их в косу.
– Ты чего тут? – спросила Галка, но мама ее не заметила.
Скрип стал пронзительней.
– Мам! Ты же на кладбище, в гробу…
– В гробу я твой гроб видала! – расхохоталась мама и, резко заклинив колесо, поднялась с кресла. – Приснилось тебе, а ты поверила. Иди, обниму.
И Галка швырнула пакеты на пол, и кинулась к ней, и почти успела схватить… Колеса остановились, но все еще скрежетали, будили, тянули из сна. Галка просыпалась.
По потолку бродили серо-черные пятна, смешивались и разбегались, как амебы, и Галка решила, что будет разглядывать их до рассвета. Ей ночь за ночью снилась какая-то чушь: то рассыпающийся плитами дом и мама на крыше, на телевизионной антенне, лысая и раздутая; то шипящая змеей Лилия Адамовна, то Машин кот, говорящий человеческим голосом, с заточкой, зажатой в пушистой лапе… Что спишь, что нет – силы кончились.
Похороны прошли быстро и слились с суетой предшествующих дней: Галка кому-то звонила и разбиралась, выбивала скидку на венки и черно-золотой деревянный крест, договаривалась о месте на кладбище и ругалась с моргом, который не хотел выдавать ей свидетельство о смерти, а без свидетельства маму нельзя было хоронить… Галке хотелось только одного: лежать носом в стенку и подвывать своему огромному горю, которое никак не умещалось у Галки внутри и лезло отовсюду, из всех щелей, отпугивало соседок и прочих сочувствующих.
Оказалось, что бегать и ругаться даже лучше, это хоть немного отвлекало от боли. Мама в гробу была совсем на себя не похожа, и Галка формально чмокнула ее в ленту на лбу, отошла, потеснилась, пропуская соседей у подъезда. Всем руководила Лилия Адамовна, пересказывала последние мамины дни, когда та почти не просыпалась и только дышала тяжело, отрываясь душой от тела. Соседка раздавала дешевые стеклянные кружки и пакетики с карамельками, чтобы помянули, Иван Петрович ехал следом за газелью с гробовщиками, и Галка была им, неуемным и говорливым, очень за все благодарна.
Сложили подвядшие гвоздики в ноги под кружевной простыней, забили крышку гвоздями, засыпали землей. До горизонта, теряясь в мутно-белом зимнем тумане, тянулись одинаковые кресты, холмы комковатой промерзшей земли, венки и яркие искусственные букеты. Галка никогда еще не видела столько смерти разом, вспоминала и оранжевые носки, и светлый прощальный взгляд, и сводки еженедельные, как с фронта, и мелькали перед ней чужие имена на золоченых табличках. Теперь мама будет жить среди них. Ей же холодно…
Выпили. Галка купила бутылку, но Лилия Адамовна пригубила всего ничего, а Иван Петрович был за рулем и проглотил поэтому лишь одну рюмку. Замахнула горячего в живот и Дана, она мялась поодаль, смотрела круглыми глазами. Приехала Маша, сунула Галке в руки букет из четырех гвоздик и сбежала, боясь даже заглянуть в гроб.
От маминого черного блестящего свитера кололо горло, и Галка оттягивала его рукой, как удавку. Зачем было вообще доставать этот свитер, пахнущий затхло и мертво, из шкафа, зачем обряжаться в эту черноту, ради кого? Свитер душил.
Поминки Галка решила не проводить – какой смысл? С соседкой и ее мужем, а еще парой давно утерянных, но заглянувших на прощание маминых приятельниц они поели на кухне сладкого риса с изюмом, запили чаем в молчании. Ничего не обсуждали, не вспоминали – Галка от одиночества выхлебала почти всю бутылку, и от водки ей стало плохо. Соседка уложила ее в гостиной, и полночи Галка бегала к унитазу, надеясь, что ее вывернет еще и этим невообразимым горем.