Душа для четверых — страница 59 из 71

А потом приходила мама. В памяти Любаши она осталась светлым пятном, гораздо более красивой, чем была на самом деле, широкая улыбка и тепло. Вот оно, главное, мама – сгусток тепла. Она брала на руки, кормила, гладила, и даже если было больно, то Любаша чувствовала, что не одна. Она пыталась брыкаться, барахтаться, переворачиваться, тянуться к чему-то, искать еду, спасение, но спасала лишь мама.

Кристина часто дышала ртом. Она глядела на свои руки, уверенная, что увидит толстенькие младенческие пальцы, но рука была обычной. Казалось, что лишь Алена и может Кристину спасти, заставить ее полюбить Шмеля – она же мама, она все может.

Но Любаша быстро растворялась – ее чувства, ее переживания были непрочными, рассыпались и таяли. Кристине казалось, что она забрала даже не четвертинку, а часть шестнадцатую, тридцать вторую, до того быстро слабело это чувство огромной и безусловной любви к матери, жажда ее голоса, объятий, радость от папиных песен – Дима чудесно пел, хоть и страшно этого стеснялся. Любаша любила его ничуть не меньше.

Палыч внимательно следил за Кристиной, хоть и чувствовал то же самое. Прошел страх от мира чужого, непознаваемого, дикого. Ушло огромное, немыслимое для человека счастье от материнской ласки. Ушла Любаша, хихикнув на прощание.

– Пропала, – тихо сказала Кристина, и Палыч кивнул.

Видимо, он остался без этих воспоминаний раньше ее.

Кристину сразу проводили к выходу: Алена долго умывалась ледяной водой, и лицо ее покрылось неровными красными пятнами, глаза потухли. Вернулся Дима, предложил забрать подгузники, ванночку, игрушки – все, что только захочется, и Кристина согласилась. Она знала, что и родителям будет легче, если пропадет напоминание, бесконечно тяжелое и остро заточенное, на которое будто напарываешься с каждым новым вдохом. Вспоминать о бедности, кредитах и голодном Шмеле не хотелось.

Подгузники и погремушки пахли снегом, от них пощипывало подушечки пальцев. Палыч помог упаковать все собранное Кристиной в черные мусорные пакеты – не видеть, не вспоминать. Сухо поблагодарил на пороге и попросил звонить, если все пойдет наперекосяк, но и он, и Кристина знали, что ничего подобного не будет. Палыч остался в квартире с Аленой и Димой, и даже через входную дверь слышно было, как они о чем-то негромко разговаривают.

Кристина с трудом составила мешки на крыльце и позвонила Илье Валентинычу (уже привыкла, что он не Михалыч) – мысль о том, как она потянет все это до остановки, а потом будет заталкивать в рокочущую от нетерпения газельку, внушала почти что ужас. Кристина присела на бортик, прислушалась к себе.

Осталась память – без эмоций и, кажется, даже не Любаши, а самой Кристины. Как она чувствовала, переживала и вспоминала, свернувшись калачиком на кровати, то детское чувство, искреннее и глубокое, которое исчезло без следа, без малейшего отпечатка. Это потому, что все мы, повзрослев, забываем первые дни и месяцы своей жизни? Потому, что память эта хрупкая, как бабочкино крыло? Нашли ли родители, Дима и Алена, хоть немного утешения в памяти своей первой и единственной дочери, которая пусть ненадолго, но появилась на свет?..

Кристина не знала.

Внутри осталась пустота, безвкусная и гулкая, хоть кричи в нее, но сегодня Кристина надеялась привезти Шмелю все что угодно, кроме этой чертовой пустоты. Жизнь опять посмеивалась над ней, отворачивалась – сама, мол, справляйся.

Сама сына люби.

И вот тебе подгузников, чтобы не раскисала.

Кристина замерзла на пронизывающем ветру так, словно дело было совсем не в ветре. Всю дорогу Илья Валентиныч молчал и лишь поглядывал на нее с тревогой, но так и не решился ничего сказать. Она завезла домой пакеты, чмокнула Шмеля в лоб, как нормально-обычная мать, и придумала себе новые дела. Сбежала на улицу.

Хотелось эту пустоту хоть чем-то заполнить, заткнуть, как пробкой в ванне. Но чем?

Неба не видно, солнца не видно, осталась только бесконечно-белая простуженная улица и толпы людей навстречу. Кристина с трудом, словно в полудреме, вспомнила, что суббота, – кто-то едет на рынок или бежит в супермаркет, кто-то стайками греется с друзьями в подъездах, а кто-то просто дышит холодом во всю грудь и продумывает подарки на следующие праздники. Она шла как на ходулях, плохо чувствуя собственные ноги, врезалась в кого-то плечом, спотыкалась, глядела прямо перед собой – кажется, даже ботинки чем-то испачкала, но не обратила внимания.

Пустота засасывала ее.

Навстречу Кристине шли дети.

И ладно бы просто дети – нет, катили карапузы в розово-голубых санках, матери волокли сыновей, крепко схватившись за пушистые варежки, бабушек под локоть вели подросшие внучки, и у всех был кто-то, кто наклонялся и вытирал слюнявый подбородок, подтягивал шарф или спрашивал о чем-то с интересом… Не просто обычные или нормальные родители. Настоящие. Всюду была ребятня, у всех вокруг были дети, и все этих детей крепко любили.

И лезла эта забота Кристине в лицо, и колола глаза ледяной крупкой, и дышать становилось сложно, будто пустота эта разъела Кристинины легкие, разрасталась вместо них, не спрячешься, не убежишь. Куда ты от себя денешься?

Ты все перепробовала.

Не получается.

Она присела у автобусной остановки. Встречала и провожала переполненные газели пустым взглядом, понемногу примерзала к облезлым деревянным рейкам. Ей снова хотелось спать – шумная и заполненная людьми улица хотя бы не рыдала, не визжала по-Шмелиному… Какая-то женщина в пушистом платке до самых глаз предложила ей помощь, Кристина помотала головой. Текло к ступням горячей покалывающей кровью, словно это был неразбавленный спирт, и хотелось откинуться на исписанную, исплеванную спинку, и зажмуриться, и не просыпаться, только бы не просыпаться.

Просигналил автобус, будто бы поторапливая Кристину. Она поддалась, зашла в салон на негнущихся, оледенелых ногах, прижалась спиной к поручню, мечтая уехать на этом пригородном маршруте так далеко, что и сама бы не нашла. От каждой кочки ее подбрасывало, било поясницей о железную холодную трубу, но Кристина не шевелилась. Она словно со стороны смотрела, как Юра ищет телефонный номер ее нормально-обычной матери, как сбивчиво объясняет, что теперь ей придется быть нормально-обычной бабушкой, потому что Кристина исчезла, но Шмеля же надо кому-то воспитывать… Ни чувства вины, ни сожаления, ни страха. Кристина чувствовала себя выгоревшей, пустой свечой-капелькой, в которой даже воска не осталось, – она выбрасывала такие свечи после каждого вечера, когда пыталась написать чью-то память при огнях.

Может, Кристина бракованная? Такие не должны размножаться, это страшная ошибка, от которой будут мучиться все, за исключением разве что Ильяса, который вовремя сбежал. Может, таким, как она, и правда нужно исчезнуть?

Она вышла за две остановки до конечной, выпала во вьюгу под пристальные взгляды – вид у Кристины был, наверное, совсем потерянный. Сделала шаг, два, провалилась в сугроб по колено, еле выбралась на нечищеную продавленную колею – поселок молчал, черными пустыми окнами разглядывая ее мелкую фигурку. Кристина видела перед собой только снег и упрямо шла вперед, не различая дороги: мелькали черепичные крыши и стены из дешевого серого кирпича, заборы из темных досок и сетки-рабицы, бабульки в валенках, намотанные на колючую проволоку целлофановые пакеты… Она плутала по тесным улочкам, ела снег горстями, пыталась найти ответы. Она все сделала, все, и куда теперь – совсем непонятно.

Кристина не заметила, как ушла от последней калитки в бесконечную заснеженную степь, как в нос швырнуло морозом, а в рот – метелью, упала, снова поднялась. Здесь не было ни тропинок, ни дорог, ни даже света – сгущался сумрак, и день, беспросветно-серый, пасмурный, быстро переходил в полутьму. Кристина дошла до затопленного железнорудного карьера, остановилась на границе между промороженной глиной и пустотой. Озеро заросло хрупким и подмокшим льдом, переметенным синими снежными барханами. Проплешины льда казались сверху черными.

Кристина развернулась и полезла на отвал, на огромную каменную гряду, цепляясь перчатками за вывороченные булыжники и соскребая ботинками песок. Она рвалась все выше, там, где от ветра можно было ослепнуть и задохнуться, где был край света и край все еще чужого для нее города, где был край самой Кристины. Пальцы соскальзывали, камни выпрыгивали из-под ног, в снегу утопали ботинки, тонула и сама Кристина, но упрямо шла вперед.

Она доберется. Сможет!

Кристина не давала себе перевести дух, хватала распахнутым ртом воздух и подтягивалась на руках, сипела. Ты – плохая мать, очень плохая. Да, ты моешь Шмеля, сыплешь детскую присыпку в складочки, покупаешь смеси и даже иногда пеленки, но это мог бы делать кто угодно на твоем месте – даже Юра. Он, собственно, этим и занимался, задвинув собственные проблемы в сторону. Ничего материнского в тебе нет, только бесконечное чувство вины, невозможность сказать хотя бы одно искреннее слово.

Ты не хотела его рождения. Ты побоялась аборта, но надеялась на выкидыш, не береглась, не гладила вечерами вспученный, выпяченный живот. Лучше бы он и не родился – ты испугалась боли и обрекла его на жизнь с бесконечно ледяной матерью. Вспомнилась Оксана, у которой лицо было напряжено с особым старанием, – ни мышца не дернется, ни в глазах что-то искреннее не мелькнет. И как перед ней, чужой теткой, заискивала Маша, и как надеялась, что та сможет наскрести в себе хоть крупицу материнского тепла… Шмель вырастет таким, как подопечные бывшего садика «Аистенок», с пустыми и бесчувственными глазами, не доверяющий миру, не надеющийся, что кто-то хотя бы в мечтах полюбит его. Он не получил даже скупой материнской любви, безусловной, полагающейся каждому по праву рождения. Он никогда не испытает того, что испытывала Любаша, не увидит мать, сияющую от восторга, от счастья, от радости быть рядом с ним.

Он будет одиноким, как тот дедок в деревенском доме, окруженный бездомными псами и огородом, горькие мелкие огурцы с которого никому даром не нужны.