И надо стать хотя бы обычно-нормальной матерью.
И собственной обычно-нормальной матери позвонить.
Пискнул телефон, Кристина услышала его гулко, из-под воды, и нехотя вынырнула. Открыла входящее письмо в электронной почте. Из музея – так и так, никак не можем взять ваши работы для нашей новогодней выставки, благодарим и выражаем уважение… Кристина криво ухмыльнулась: кто бы сомневался. Пролистнула письмо вниз мокрым пальцем.
Вместо общей новогодней солянки ей на весну предлагали сделать свою выставку, посвященную умершим и их памяти. Они выделят зал (самый небольшой, конечно), проведут презентацию, позовут журналистов… Помогут «юному таланту».
Сердце толкнулось под ребрами и затихло. Кристина высунулась из ванны почти по пояс, приблизила экранчик к носу, сама себе не веря.
– Юра! – заорала так, что зазвенела лампочка над головой. – Юра, иди сюда!
Едва завернувшись в полотенце, она сама побежала на кухню. Следом за ней по коридору тянулись босые мокрые следы.
Глава 20Сахарное решение
– Насколько ты сегодня сахарная? – шутя спросил папа и отвел глаза.
– Десять и три, – шепнула Маша, разглядывая ковер под ногами.
Взрослые люди, все всё понимают. Папа говорил, что это не влюбленность, а родство душ, она пишет романы и продает их для экранизации местным артхаусным студиям, подбирает дождевых червей и переносит их на газоны, она чувствует, какие стихи зреют у папы внутри. У нее трое детей, младшему – год, и папа собирается работать на судостроительном заводе, чтобы всех их прокормить, он будет добытчиком, настоящим мужиком, будет искать новые крупицы простой человеческой жизни для своих стихотворений. Что Оксану от этого он любит ничуть не меньше, а Машу – так вообще больше всех, но там, той и тем его помощь нужнее. Рядом с ней он сможет написать хоть что-то стоящее, одно на всю жизнь, ему больше и не надо, хоть бы это оставить после гробовой доски…
Маша кивала, пощипывая изрешеченный палец, и смотрела перед собой. Утром она пробила мизинец с такой силой, что под кожей расцвел черный синячок. Аппетита не было, и она почти не ела, инсулин колола в максимальных дозировках, но сахар не спадал. Она говорила, что это от переживаний, но, проходя мимо витрины кондитерской, убегала почти в горячке, не в силах противиться желанию устроить сладкое самоубийство. Иногда все же заглядывала, брала ромовую бабу или шоколадный круассан, давилась ими на обледеневшей лавочке, совала два пальца в рот над урной или сидела в молчании, чувствуя, как сахар ядом разбегается по венам.
Маша понимала – иногда папы уходят, у них появляются новые влюбленности, новые мамы, а Оксана ей вообще неродная (как и папа, собственно говоря, но она давно об этом забыла), и с чего бы им вообще пытаться сохранить семью ради Маши? Такова взрослая жизнь, надо пытаться найти во всем хоть что-то хорошее. Например, Оксана не будет злиться, что папа без конца давит боками диван. Маша легко поступит учиться в другом городе, может, даже неподалеку от этой новой женщины с тремя детьми, чьих имен Маша не знала и даже не думала спрашивать. Папа наконец-то напишет самое главное стихотворение, ради которого жил.
Может, вот такой женщины, с ее дождевыми червяками и маленькими детьми, папе и не хватало, чтобы обрести свое место в жизни. Он будет уставать на заводе, наспех хлебать борщ после ночной смены и отсыпаться, потом побежит в садик за детьми – в общем, превратится в обычного человека. И даже то стихотворение ему больше не понадобится.
Маша уговаривала себя разными голосами, приводила все новые аргументы, даже хвалила, что выросла такой понимающей и рациональной, но легче не становилось.
Она думала, что привыкла к любым боевым действиям Сахарка, но оказалось, что нет, – хрупкий лысый кот, выглядевший как мумифицированный скелетик, когтями повисал на бедрах, грыз электрические провода, его рвало без остановки. Маша вздрагивала от вида глюкометра, все чаще хихикала неизвестно чему, боялась остаться в квартире одна (не одна, а с ним). Она плакала из-за приближения обеда, все чаще отказывалась от еды, а потом обжиралась до рвоты и ненавидела себя пуще прежнего. Забросила школу и прогуливала уроки, но слоняться по безлюдным улицам оказалось невыносимым, и она быстро вернулась за парту; домашки делала кое-как, потонула в двойках и тройках, но Оксане было не до ее учебы, а больше Маше незачем было хорошо учиться. Жизнь рассыпалась, как песчаная горка на июльском пляже, – раньше ее кое-как держало водой, но теперь песок иссушило солнце, и во все стороны потекли бледно-желтые ручейки, проходящие сквозь пальцы. Маша складывала ладони молитвенным ковшиком, начерпывала песка сверху, но и это не помогало.
Маша не понимала, что делать.
В последний день перед папиным отъездом они сидели в гостиной. Папа пеленал визжащего Сахарка, Маша стравливала воздух из пластикового шприца. Вокруг них, словно на вокзале, громоздились сумки и тюки из ветхих простыней, которыми давно никто не пользовался. Вещей у папы оказалось немного, почти всё – книги, пухлые томики и изрезанные ручкой блокноты со стихами, немного одежды, пара мятых фотографий. Маше это напоминало проводы очередного мертвеца, только не было стеклянной банки с душой или Виталия Палыча.
Душа все еще сидела под папиными ребрами.
– Поехали с нами, – снова предложил он, управляясь с котом.
– А этот? – Маша мотнула головой.
– С собой возьмем. В переноску – и в плацкарт.
– Ему нужен сертификат о прививках, билет отдельный, вагон специальный, для животных… И как мы приедем вообще? Сиротка с бешеным котом в довесок к папиной музе и ее троим детям. Не вертись, сказала!
Она вогнала иглу под кожу, и Сахарок дернулся так, что едва не вырвал папу из кресла. Завизжал.
Обошлось.
– Я не хочу, чтобы ты оставалась одна. И никакая ты не сиротка, ты – моя дочь. Сколько повторять-то можно? Поехали.
– Я же не одна. – Маша воткнула под холку вторую иглу и рывком впрыснула лекарство. – С Оксаной буду жить.
– Ты ведь даже мамой ее не называешь. – Он скривился, будто съел недозрелый виноград.
Маша пожала плечами:
– И что? Это показатель, что ли? Я подработку нашла, в развивающем центре, частном. Буду с детьми заниматься, приглядывать, как нянечка. Вдвоем проживем.
Он кивнул, будто проблема была только в деньгах, – папа уедет, а Оксана с Машей, и Сахарок заодно, умрут от голода, от перерубленного электричества и полного бессилия. Почесал кота за ушами, отбросил, как ядовитую змею, – Сахарок рванулся назад, передумал и привычно обиженно заполз под диван. Маша собирала салфетки, бутылочки из-под лекарств, шприцы. Ее давно не пугали иглы.
Она уже столько наплакалась, сколько перетерпела, что не осталось сил кидаться папе на шею и заламывать руки. Честно говоря, ей хотелось, чтобы он побыстрее уехал, – затянувшаяся эта пытка действовала на нервы куда сильнее, чем сам его отъезд. Маша хотела верить, что папино наваждение пройдет. Маша надеялась, что это не навсегда. И в то же время понимала, что он вряд ли одумается. Переживать расставание снова и снова не хотелось, уезжает – и уезжает, его выбор.
Но в одном, в отличие от всего остального, она не сомневалась. Она хотела, чтобы папа нашел свое счастье, чтобы хоть кто-то из них был полностью и абсолютно счастлив, пусть ненадолго, хотя бы на день.
А Маша выдержит.
На всякий случай она готовилась до поступления жить с Оксаной вдвоем. Та не закатывала истерик и не повышала голоса, помогала папе собирать сумки, перестирывала его футболки и гладила единственные парадные штаны, в которых папа ходил на встречи местных поэтов или выставки художников в библиотеку с сухими кактусами и ярко-бордовыми жалюзи… Оксана решала вопросы с документами и билетами, и даже спали они в одной кровати, как раньше. Только лицо Оксаны совсем отвердело, словно гипсовое, и говорила она теперь будто бы через силу, цедила слова. Она размыкала губы, только чтобы одернуть Машу:
– Положи хлеб, и так сахар зашкаливает.
– Не горбись, ходишь как крючок.
– Хватит чавкать.
– Иди за уроки, хватит в телефоне сидеть.
Маша кивала, съеживалась и делала все по-своему.
Пустота еще заполненного людьми, но уже одинокого дома давила и внутри головы, и снаружи, словно Маша спускалась в черные морские глубины: росло давление, ныли барабанные перепонки, а она все никак не могла рвануться на поверхность…
Со Стасом было не лучше – холод не давал без конца бродить по городу, на кафе и кинотеатры не наскребалось денег, и они вдвоем нарезали круги по торговым центрам, перебегали улицы из одного продуктового в другой, общаясь тихо и полузадушенно. Стас пытался Машу контролировать: где она и с кем, почему не звонит, почему приехала на полчаса раньше и окоченела, пританцовывая на остановке. Почему у нее в переписках есть другие парни, и наплевать, что это одноклассники. Почему она надела тонкие джинсы, почему расчесала прыщ на подбородке, почему льет санитайзер на ладони без меры. Почему, почему, почему.
– Да потому что! – хотелось заорать ему в лицо, но Маша не позволяла себе этого.
Улыбалась жалко, тянулась к его ласке и понимала, что все рассыпается и здесь. Она до сих пор не поделилась с ним новостями о папе, о волонтерстве говорила мало и скупо – бабулька как бабулька, ничего особенного. Да и ездить по мертвым квартирам она почти перестала – Галка с ее болезнью, Дана с карантином и отцом, Кристина с ребенком… Они виделись так редко, что Маша почти физически чувствовала, как слабеет их робкая, только-только установившаяся связь. Маше отчаянно хотелось обрести подругу, хотя бы одну, настоящую, но и здесь была глухая пустота. Маша не понимала: вроде бы обычная она, а за что ни возьмись – все разваливается. Папа как-то рассказывал, выпив три банки фруктового пива вместо одной, что маленькой Маше на рынке гадала дряхлая цыганка: мол, девочка должна была умереть вместе с родителями, но по ошибке выжила, и жизни у нее все равно не будет. Протрезвев, папа долго извинялся и клялся, что все выдумал, – это сюжет его нового творения.