Душа для четверых — страница 64 из 71

Она не считала, что предала себя или кота.

Ей хотелось верить, что она нашла лучшее решение.

Глубоким вечером Маша сидела в теткиной комнате со Стасом, пила отвар шиповника – витамины (а вовсе не диабет, о котором Стас все еще не знал и, как Маша надеялась, так и не узнает). В загоне на улице кто-то протяжно выл, и Стас обещал выйти и открутить «этому обормоту» голову, весь день дурью мается, хотя и пожрал, и побегал… Свет в маленькой комнате был мягкий и слабый, обволакивающий, тетя давно уехала, из коридора доносилось печальное мурлыканье. Маша с ногами забралась в старое кресло и отхлебывала почти кипяток, обжигая губы. Она чувствовала слабость, которую нельзя было объяснить упорной работой или усталостью, – это снова сахара.

Стас грыз печенье из ящика стола, и Маша снова о нем, об этом печенье, мечтала. Как мечтала она о треугольничке плавленого сыра, такого же запретного, и думала, что вечером снова напорется на обвиняющий Оксанин взгляд, и надеялась лишь, что тот проткнет ее не насквозь.

– Ты так и живешь у тети? – спросила она негромко, пытаясь кипятком хоть чуть-чуть приглушить голод.

Стас зашелестел упаковкой:

– Ну да.

– А почему не с родителями?

Так далеко в разговорах они еще не заходили, это было слишком личным – Маша редко рассказывала о настоящих родителях даже то, что еще помнила, не заикалась об отце или холодной Оксане. Стас наотрез отказывался говорить о своих, сразу же замолкал, насупившись. Так было и сейчас.

– Не хочу. С теткой нормально.

– Но…

– Пей лучше шиповник.

Он поднялся, разбил своими сгорбленными плечами то хрупкое и трепетное, что застыло в тесном кабинете под ночь. За окном стоял мороз, Маша видела, как на старых деревянных окнах проступают узоры, и даже думать не хотела о том, как побежит по спрессованному снежному насту на остановку, как Машу укачает в автобусе, а потом она побежит домой, и там будет ждать скудный ужин из вареного речного окуня и бурого риса, и Оксанин взгляд, и глюкометр-предатель…

Стас ушел. Маша понимала его и не хотела лезть с расспросами, но надеялась, что рано или поздно он захочет с ней поговорить. Может, просто не сейчас. Ей все легче было сбрасывать перед ним свитер и белье в мелкой пене кружев, все проще лежать на плече и поддевать ногтем тонкие светлые волоски на предплечьях, а вот заикнуться о родителях…

Что же, у них еще много времени, чтобы справиться с этим.

Шиповник остался в кружке остывшей лужицей. Когда Стас вернулся, Маша пыталась выдрать себя из мягкого кресла и собраться домой, она уже вколола инсулин в ногу и надеялась, что хотя бы это поможет ей к вечернему замеру сахара. Она ерзала на мягком сиденье, не понимая, отчего так зудит внутри, а когда догадалась, то чуть не засмеялась в тишину пустого, мертвого здания – ей было почти спокойно.

Почти хорошо.

Стас остановился в дверях, избегая на нее смотреть.

– Мать у меня запойная. Учительница в школе. Ее держат из жалости, детям объясняют – давление, гипертонический криз, каждое утро отпаивают водой с лимоном, директриса лично ей зубы чистит. Мать хотела дочек, а родился я. Вот и съехал к тетке, у нее все дети выросли, учатся в столице. Нам весело вместе. Спокойно. А родители… пусть сами как-нибудь. Не хочу с ними.

Он выпалил все это на одном выдохе и закашлялся вместо точки. Маша боялась пошевелиться.

– Хватит тебе откровенности? – спросил с такой злобой, будто это Маша была виновата в пьянстве его матери.

– Если захочешь, – шепотом сказала Маша, когда молчание затянулось до пытки, – я тоже о своих расскажу. И биологических, хоть и ненавижу это слово, и о настоящих. Я… спасибо тебе. Я же…

– Потом, – оборвал он, не глядя. – Я чего пришел вообще: Сахар твой умирает, по-моему. Иди прощайся.

И хрупкая, тонкая скорлупка спокойствия смялась, раскрошилась, превратилась в полый звон в голове. Маша пусто кивнула ему, поднялась и пошла в кошачью комнату.

Тишина сомкнулась у нее за спиной.

Глава 21Слететь с горки

В большой комнате до сих пор стояла искусственная ель, и Дана каждый раз кололась об нее взглядом, когда выходила из кухни или туалета. Маленькую елочку, подаренную сестрой, давно сложили и засунули в один из забитых шкафов, но эту Аля не хотела разбирать – рыдала и вскрикивала, хваталась за обглоданные пластиковые шарики и просила «еще чуть-чуть потерпеть». Мать предложила убрать все новогоднее, когда младшенькая будет в садике, – истерики все равно не избежать, но так хотя бы никто не будет крутиться под ногами, завывать и размазывать слезы по щекам.

Дана не согласилась с ней.

Лешка пропал с концами – появлялся под ночь, недовольный и молчаливый, залезал на свой второй этаж и отворачивался к стене, скрючивался комком. Дана пыталась осторожно расспрашивать его о друзьях и компании, напрашивалась погулять с ними, но он отмахивался и отворачивал лицо. Она знала, что он часами бродит по улицам и греется в супермаркетах, слушает тяжелую музыку, играет в телефон. Сигареты брат прятал на почтовом ящике, завернув мятую пачку в газету с рецептами от слепоты или бронхита. В Дане просыпалось наседочно-тревожное, оно требовало наказания, воспитания, но Дана не лезла к Лешке.

Ему так, может, было легче. Все не без греха.

Аля без конца раскрашивала принцесс и единорогов, рвала карандашами листы, пририсовывала черные усики или алые рога. Сегодня она снова сидела под елкой, будто на посту: стоит ей отвернуться, и елка исчезнет. Заплетенные с утра Даной косички растрепались, из-под длинной ночнушки выглядывали материнские махровые носки. Аля и не думала собираться.

– Машка приедет через десять минут! – рявкнула на нее Дана. – А ты голожопая сидишь.

Аля молча захлопнула раскраску и побежала к шкафу. Все реже и реже они теперь разговаривали со старшей сестрой, предпочитая короткие просьбы или команды. Раньше Дана извинилась бы за свой крик, поймала Алю за ладошку и погладила бы сестру по мягкой щеке, но сейчас она лишь отмахнулась от бормочущего голоска совести – не до тебя. Она два раза повторяла младшей, чтобы та одевалась и искала шапку, Аля не послушалась. Значит, заслужила.

Что, уже в отца превращаешься?

Дана тяжело задышала от злости.

Мама вязала на спицах, сгорбившись в кресле так, словно на плечи ей положили гранитную могильную плиту. Варежки маму попросила связать коллега по работе, и они получались нелепыми, напоминали драную рыболовную сеть. Нитки рвались и путались, вязание перекашивало, а мама упрямо вывязывала петлю за петлей. Денег у них почти не осталось, и соседи, и дальние родственники помогали всем, чем только могли, – отовсюду слышались траурно-формальные слова о большом горе, кто-то переводил немного на карточку, кто-то отдавал в руки почтовые конверты с купюрами, кто-то делал такие вот заказы. Мама и вязала, и шила из рук вон плохо, но вроде как зарабатывала сама, и всем от этого становилось легче. Передавали банки с соленьями и жирные пирожные в целлофановых пакетах «для ребятишек», привозили пшеничную муку в мешках, хлебные буханки, а потом все помощники пропали резко и разом, будто откупились от чужой беды. Галка помогла матери устроиться поломойщицей в кафешку, где по ночам работала сама, но даже так на продукты под конец месяца Дане приходилось занимать у друзей.

С Галкой они едва общались – та сыпала остротами к месту и не к месту, ненароком умудряясь зацепить Дану так глубоко, что до сих пор саднило. Они перебрасывались ничего не значащими эсэмэсками, разбирали пустые неуютные комнаты в коммуналках и общагах – после новогодних праздников их стало непривычно много, – но такой искренности, как в ту далекую ночь, больше не появлялось.

Зато Маша навязывалась, надоедала. Дана подумывала уже наплевать на свое доброе сердце и послать ее куда подальше, чтобы не лезла со своим показным сочувствием, но выяснилось вдруг, что Маша удивительно уживается с мелкими. Сама сущий ребенок в душе, Маша придумывала странные, но обожаемые Алей игры, и даже Лешка в ее компании как будто бы чуть оттаивал и внимательно прислушивался, кивал, показывал ей что-то в телефоне. В Дане даже шевельнулась глупая, слепая ревность, но это чувство быстро прошло, и теперь она сама раз за разом звала Машу то в гости, то погулять, то на горку выбраться.

Лешка обещал вернуться для этой прогулки – может, румяная и щекастая Маша просто нравилась ему в первой его горячей и непонятной симпатии, и Дана не мешала им, просто удивленно поглядывала со стороны. Брат взрослел – над губой у него пробились светлые, едва заметные усики, глаза стали серьезными, печальными, и в тени длинных ресниц они горели будто бы одной-единственной, отнюдь не веселой мыслью. Дана как-то сказала ему после очередной ссоры-драки в школе, что все равно будет рядом и все равно поможет, стоит ему только попросить.

Брат фыркнул, но запомнил, – это она знала наверняка.

Аля запуталась в колготках и с грохотом повалилась на пол. Мама и не вздрогнула, а в стуке ее толстых спиц послышалось что-то костяное, будто бы ворона клювом ударила в окно. Дана со вздохом взяла из вазочки мягко-теплый мандарин, сунула его Але и потянулась за колготками:

– Давай сюда.

Аля заискивающе улыбнулась ей.

По младшей сестре, казалось, вся эта суматоха ударила меньше всего, но это только на первый взгляд. Аля вечным хвостиком следовала за Даной: поджидала ее у туалета, караулила после ванной, а на ночь снова натягивала подгузники и сразу же пряталась под одеяло, стесняясь своей шуршащей белизны. Дана натянула на нее болоньевые штаны и свитер, переплела одну из косичек. Щелкнула по носу:

– Хоть подышим с тобой.

И Аля, эта болтушка и егоза, замерла, зажмурилась, будто хотела потянуть это маленькое счастье подольше. Дана подумала, что чувство вины – ее единственный спутник на сегодняшний день.

Маша ждала внизу, сидела на занесенной снегом лавочке, подложив дешевенькую кислотно-розовую ледянку, которая лопнет после первых же двух прокаток с ледяной бугристой горки, и улыбалась во весь рот. Дана обрадовалась ей, слабо так, эхом, но обрадовалась, и еще больше обрадовалась этому чувству – значит, что-то осталось у нее внутри. Помимо ледянки, они раздобыли кусок одеревеневшего на морозе старого линолеума, несколько крепких пакетов с жесткими ручками и вручили все это добро важной Але.