Душа для четверых — страница 70 из 71

– Врожденные, недообследованные. А она спортом увлеклась, бегать стала, думала, что толстая. В обморок несколько раз свалилась, мать ее отговаривала, просила к терапевту сходить, а ей что – двадцать лет, в больнице последний раз на медкомиссии в институт была… Упала на очередной тренировке, пять утра, ни света, ни людей – нашли уже замерзшую. Такая мелкая еще…

Вздох Палыча эхом прокатился по заваленной вещами квартире, будто и каждое замызганное полотенчико, и пустая стеклянная бутылка с высохшим ободком воды, и старый школьный глобус без половинки, и сушеные ветки вербы подхватили его вздох и передали дальше по цепочке. Галка молчала. Молчали остальные.

Слишком уж хорошо Палыч знал эту девушку – с чего бы вдруг? Какой ему интерес расспрашивать про ее бабушку, про замороженный стадион в утренней черноте и сгорбленное тельце, внутри которого оборвалось разом, перестало стучать, замкнуло будто? Галке представилось, как Палыч бегал в эту захламленную квартиру после работы, оставив волонтерам вычищать очередную грязную конуру, оставив дома жену (наверняка такую же полную и мелкую, как и сам Палыч), забыв про внуков… Стало кисло-горько во рту, будто она раскусила скользкую грейпфрутовую косточку. Захотелось начисто вымыть руки хозяйственным мылом и уехать в пустую большую квартиру, где все меньше оставалось материнских запахов и постепенно исчезали следы ее болезни.

– Давайте. – Палыч охрип, опасаясь смотреть им в глаза. Все-таки не зря он позвал их после выставки именно в эту квартиру, не зря…

Никто не решился ему перечить. Галка замечала взгляды, которые буравили Палыча насквозь: сочувственный Машин, она то и дело тянулась к нему рукой, словно хотела погладить по плечу; подозрительный Кристинин и Данин, полный влаги. Галка так и не набралась смелости заговорить с ней об отце – может, Дана и не хотела таких разговоров, но Галка даже не попробовала и ощущала себя предательницей. Вычищенный из головы Михаил Федорович после того краткого горячечного разговора с дочерью почти не появлялся – порой Людоедик заходила к Галке в кафе и перебрасывалась с ней парой фраз, глядя побито, жалобно, порой они вдвоем выбирались на городскую площадь и кругами ходили вокруг ледяного катка, пересказывая ненужные друг другу новости далеких родственников. Людоедик отчаянно скучала по отцу, а Галка, тоскующая по матери, не могла отказать ей в просьбе.

Палыч замешкался перед тем, как открывать банку, – казалось, что он и сам хотел присоединиться к волонтерам, но все же передумал в последний момент. Спрятался за дверью в ванной, включил воду: то ли чтобы не слышать ничего, то ли чтобы умыть горящий лоб, снова скрипнул петлями, потоптался…

– Решайтесь уже, – поторопила Кристина, и он ушел с концами.

Распахнулась крышка.

Душа была обыкновенная, почти прозрачная – светлая и без особых переживаний. Мать и отец, обычная семья работяг, выпивали по праздникам вино и водку, сами мариновали грузди, набранные в окрестных подлесках, сами мыли машину в ручье, дочери покупали хризантемы у бабулек перед первым сентября, ездили в большой оптовый магазин за город, потому что там хоть и невкусное, но дешевле. Школа с золотой медалью, институт в родном городе – на менеджера, Анюта звезд с неба не хватала. Мечтала впервые поцеловаться, позорище ведь, двадцать один год, и ни одного поцелуя в анамнезе. Училась красить ресницы черным, жирным, с комочками, танцевала перед зеркалом и плакала от жалости к себе, пыталась вырваться из-под опеки родителей и поэтому переехала в бабушкину квартиру, которая опустела так внезапно, неожиданно…

Вышел Палыч с красными сухими глазами, глянул на волонтеров очень строго – только попробуйте. И в Галкиных глазах мелькнуло Анютино узнавание: он, молодой и не такой круглолицый, с волосами еще, с гладким лицом без печати постоянных чужих смертей и своих собственных семейных забот, наклонялся над ней, кажется, тряс какой-то цветной игрушкой. Она не могла этого помнить, не остается у детей таких ранних воспоминаний, но и не сомневалась, что это правда. Виделись они нечасто, на застольях с вазочками маринованных корнишонов, жаренной в кляре горбушей и обязательной наливочкой, домашней, можжевеловой, – бабушка делала ее сама. Анюте так и не налили ни разу ни рюмки, маленькая еще, вот подрастет… Палыч несмешно шутил и заливался хохотом, пил больше и пел громче всех, обязательно переходил на политику, раскрасневшись лысиной и дряблыми щеками от бабушкиной наливки, а Анюта относилась к нему с подозрением.

Хорошо, что Виталий Павлович не стал забирать ее воспоминания, побоялся. Никому бы не понравилось видеть себя таким – молодым и дурным, с перекошенным пьяным лицом, которого за руки тянула на балкон бабушка, повторяя шепеляво:

– Обормот, ой обормот… Мало я тебя лупила в детстве.

Палыч присел в кресло, сдвинув на пол пластинки для проигрывателя, клеенчатый передник, куртку с обожженными рукавами, что-то мелкое и звонкое, что разбилось звуком, раскатилось по комнате, а он, казалось, и не заметил.

– Племянница моя, – сказал под их испытующими взглядами, – Анюта. Царствие небесное…

– Спасибо, Виталий Павлович, – сказала Галка первее всех, ощущая что-то вроде заботы. – Никому не отдали, даже себе не забрали. А нам…

– А кому еще? – Он кривовато улыбнулся, но чуть посветлел. – Вы хоть и язвы все, кроме Маши, но все равно родные уже. Почти семья. Одну часть семьи я потерял, сестра места себе не находит, бьется, ничем ей… А у вас праздник, событие такое. Может, и мою Анюту нарисуете.

– Нарисуем, – хрипло пообещала Кристина. В руке у нее был зажат телефон, и ярко, бело-торжественно горела на экране фотография ее Шмеля.

– А теперь убираться, – невесело, будто через силу рассмеялся Палыч, и все застонали.

Торжественность, трепетность момента нарушилась, осталась заваленная грудами хлама старушечья квартира, пыль, сухая грязь, мусор. Анюта, переехав к бабушке, расчистила себе угол в единственной комнате и обитала там, натаптывая тропинки между горами и башнями, шаткими, но все же устойчивыми. Ей казалось грубым вот так избавляться от всего, что бабушка накопила.

Зато теперь эта задача легла на волонтеров и Виталия Павловича, который скинул куртку, закатал рукава и взялся за самую тяжелую и неприятную работу. В мучные мешки он выгребал из холодильника пахучее и прогорклое, из ванной – клеклое мыло, размокшее от свернутого крана, сидел над фотографиями, как ребенок над новогодними подарками. Девочки косились на него с сомнением – да, Анюта была родственницей Палыча, но все же так странно было видеть его с сероватым от пыли лицом, со вздувшимися на руках венами, с влажными от пота волосами, торчащими из-за ушей…

Еще странней было пытаться подковырнуть что-то в самой Анюте – она была на удивление стерильным человеком: ни мечты, ни занятия. Учиться, приезжать к родителям и помогать им по дому, мечтать о поцелуе – все девчонки рассказывали о своих похождениях, а Анюте не хотелось врать. Она мыслила стандартами, свободное время убивала в телефоне, даже любимой еды у нее не было: набирала быстрорастворимую лапшу, рыбные консервы и недорогой сыр, изредка взвешивала в супермаркете кулек яблок или апельсинов. И квартира, переполненная, раздувшаяся от бабушкиной памяти, ничего не оставила в себе от Анюты, кроме разве что учебников, пары свитеров и джинсов на флисе.

Кристина, которая, по-видимому, чувствовала свою ответственность перед Палычем, переворошила весь угол, занятый Анютой, – ничего. Ни бижутерии, ни записок, ни любимых теплых носков. Бабушкин пододеяльник, продавленная кровать, тюбик полупустой туши, подарки от родителей. Пу-сто-та.

Галка выбрасывала из шкафов старые палетки с блестящими тенями, обломанные помады, комки зачем-то сбереженных седых волос, пишущую машинку и желтые пластиковые стаканчики, думала, что это – страшнее всего. Прожить двадцать один год и не оставить после себя ни вещей, ни памяти. Конечно, сестра Виталия Павловича наверняка любила дочь и теперь от горя не то чтобы жить, а просто спать, есть, даже выдыхать не могла, до того больно. Самому Виталию Павловичу тоже было не по себе – он видел в последний раз Анюту еще до окончания школы, нескладную, длиннорукую, с прыщиками на бледном лице и прищуренными, чуть настороженными глазами. Девочка как девочка, да, он даже кормил ее как-то, когда заболевшей сестре понадобилась помощь; они всей семьей выезжали на реку или в березовую рощу, он покупал ей каких-то негнущихся кукол или плюшевых мишек, про которые она тут же забывала, но…

Далекий родственник. Далекое горе.

И пустой человек внутри каждого из них.

Галка даже чуть заскучала по Михаилу Федоровичу – вот уж кому точно не грозило забвение. Анюта же даже к своей смерти относилась как-то пусто, пресно: ну умерла и умерла, ничего не поделаешь. Поцеловаться, правда, так и не успела, даже спорт не помог. Но и по этому поводу сожалений особых не было.

Это угнетало. Видя расцарапанные Машины руки, которые все еще, наперекор шипению и острым когтям, ухаживали за стареньким Сахарком, окончательно поселившимся в приюте, Галка вспоминала Анну Ильиничну. Такого человека Галка носила внутри себя, как младенца, – только если младенец, отсидевшись внутри матери, собирался появиться на свет, то от этих людей не оставалось ничего, кроме могилы. Обратный процесс: не рождение, но смерть.

Анютина гибель прошла мимо. Никто из них не поплакал, не осел от тяжести, ничего. И Галка, ненавидящая Михаила Федоровича, помня рассказы и про убийства, и про насилие, и про уход из жизни, отчего-то сильнее всего пугалась вот этой пустоты, от которой не могло родиться даже картины.

Прибирались до поздней ночи. Кристина позвонила матери, когда чуть расчистилась единственная комната, попросила привезти сына к ней, но мать зашипела и сбросила звонок. Конечно, грязь и покойники не лучшая компания для малыша. Кристина скрипела зубами: кажется, настроившись стать для сына идеальной, она совсем не чувствовала берегов и уходила все глубже и глубже в своем обещании. Маша каждые два часа отчитывалась перед своим суженым, и Галка всерьез настроилась с ней об этом поговорить. Но потом. Палыч без конца таскал пыльные подушки, стулья на расшатанных ножках и мусорные мешки в подъезд, вещи исчезали – время вымарало Анюту, забирало и остатки ее бабушки.