В квартире не шевелился даже воздух – Дана взмахнула рукой, разгоняя его, но он остался тихим и недвижимым. Плохой знак. Ни капающего крана в ванной, ни скрипа соседских шагов над головой, ни воя сигнализации с улицы. Мелкие спят, а родители наверняка смотрят на диване телевизор. Быть может, они уже уснули, отец с утра уйдет на работу, и с Даной все будет хорошо.
Малодушие. И страх.
Разувшись, Дана пригладила колючий ежик волос, расслабила лицо – губы все еще не слушались. Она шагнула в большую комнату, и у кресла сразу вспыхнул детский ночник, розово-голубое мерцающее облако. Даже слабая вспышка резанула по глазам, и Дана заслонилась от нее рукой.
Отец сидел в кресле и смотрел не отрываясь.
Широко расставленные ноги, барабанная дробь пальцев по мягкому подлокотнику, полый пустой звук – наконец хоть что-то зазвучало в комнате, а ведь Дана боялась, что звуки у нее забрали вместе со всем остальным. Она как-то издалека подумала, что отец сейчас разбудит мелких, но промолчала. Знала, что любые слова обернутся против нее самой.
Остановилась в проеме, будто все еще надеялась сбежать.
– Время видела? – глухо спросил отец.
Дана кивнула и склонила голову. Вот бы стать хлебной крошкой и юркнуть под плинтус, в одну из щелей, из которых зимой тянуло по ногам, отчего приходилось ходить в колючих шерстяных носках. Вот бы стать одной из тысяч пылинок, что мельтешат по комнате в солнечное утро, – отец проорется и уйдет, не сможет ее найти. Вот бы…
Лицо его, знакомое почти до судороги в пальцах, схватилось несвежим бетонным раствором. Сплошь в желваках и твердых мышцах, белое, яростное, – Дане хватило одного взгляда, чтобы это понять. Только глаза оставались воспаленными. Немигающими.
Дана с трудом сглотнула.
Ночник погас, и комната рывком ухнула в темноту. Дана не шевелилась. Свет загорелся снова и снова пропал. Щелк, щелк. Щелк. Перед глазами мельтешили тени, кололо под веками.
– Мне повторить?!
– Я видела, пап. Но я ведь…
– Ты. Видела. Время?
Шипит. Лучше бы прикрикнул или врезал кулаком по креслу. Нет же, пригнулся и сузил по-змеиному глаза. У Даны чесалось на языке, билось в зубы, но она молчала.
Нельзя его распалять.
– Мы разбирали квартиру одной старушки, – сказала она мягко, так, как это обычно делала мать.
Раньше Дана ее почти ненавидела за эту ласковую вкрадчивость, за показное спокойствие, но, повзрослев, быстро поняла, что это единственно верная тактика. Мелкие, неуверенные шажки, словно переступаешь по болоту, по кочкам из травы и глины, уходишь в ряску ступнями и молишься, лишь бы не провалиться по пояс.
Надо ждать. Он быстро отходит и успокаивается, только бы не разозлить его лишним словом или взглядом исподлобья. Дана робко, будто бы извиняясь, улыбнулась.
– Ты считаешь, что отцу не обязательно знать, где ты шляешься по ночам, а? И с кем? Может, и внуков мне притащишь через полгодика?
Кажется, улыбаться не следовало. Дана безвольно свесила и голову, и руки, скользнула взглядом по ковру. Вот тут упало что-то с новогоднего стола, и у матери никак не доходили руки оттереть бледное пятнышко, а вот тут отец прижег сигаретой, потом Аля рассыпала карандаши, и разноцветная грифельная пыль набилась между ворсинками.
– Не слышу!
– Нет, пап. Прости меня, я должна была предупредить. Но я…
– Должна была.
Пахнет слабым перегаром, и Дана против воли чуть отступает назад. Отец не алкоголик, нет, он примерный семьянин, воспитывает троих детей, мастер в коксохимическом цехе, отлично играет в баскетбол и выступает от завода на соревнованиях, любит охоту и состоит в профсоюзе… Он и выпивает-то для души, совсем немного, но алкоголь не дает ему держать себя в руках. Это плохо. Очень-очень плохо.
Плечи тянет к полу, и Дана чувствует, как вправду уменьшается, врастает ногами в ковер. Отец говорит, но Дана больше не здесь, ее ведет в сторону, и она представляет, какие кружевные косички заплетет Але перед садиком, сколько новых заказов возьмет на бирже и…
Не слушать бы. Не слышать.
Она знает, что это тоже злит отца, но не может с собой справиться.
– В молчанку играем? – спрашивает он.
Пульт от ночника врезается ей в грудь и отскакивает, жалобно скрипит пластиковым корпусом, но ковер смягчает его стон. Слышен тихий вскрик Али из-за шторы, Дана отпрыгивает – скорее не от боли даже, от испуга. Таращится на отца, прижимает пальцы к ключицам.
Он медленно поднимается из кресла.
– Стой! – рявкает отец, и Дана замирает.
Горит грудь, гудят кости под тонкой кожей, адреналин бьет в голову, но она не шевелится. Смотрит в пол. Он успокоится, сейчас выдохнет и успокоится…
– Сколько можно переспрашивать? – Он зол настолько, что голос становится почти ласковым.
– Я волонтерила, пап, честно. Со мной были девочки, три, и наш куратор, Виталий Павлович, лысенький такой, толстый, я не вру тебе, я тебе никогда не вру!
– Снова хочется помойку разбирать, да?
– Н-нет. – Она не знает правильного ответа, его не существует, и любой звук из ее горла распалит отца сильнее, но если она будет молчать, то он сорвется, рванется, он… Она шепчет что-то, не слыша себя, сжимается. Он нависает и тяжело дышит над ней.
– Тимуровцы!
Он хлопает в ладоши, гогочет гортанно, а Дане хочется попросить, чтобы он не пугал мелких, но языка у нее больше нет. Болото под ногами покрывается хрупкой коркой льда, Дана почти слышит, как лед разламывается, как бегут по нему трещинки, и смотрит в черно-синюю тьму, она вот-вот провалится, но смерть от холода быстрая и легкая…
– Можно я пойду спать?
– А можно ты будешь соблюдать правила дома, в котором живешь? – орет он.
Она снова ступила не туда, ботинок проламывает лед, нога застревает в осколках. Ей так проще, легче дышать – кажется, что лед и правда есть, а вот отца рядом нет, и всего-то надо выбраться с этой льдины, как в детстве, пол – это лава, пол – это морская вода…
Дана просит прощения так искренне, как только может. Порой она специально ходит кругами вокруг дома и понимает, что только накручивает отцовскую злость, но тянет и радуется небу в мелких прожилках звезд, и облетевшему карагачу, и даже влажным наволочкам на соседском балконе… Вины становится все больше, и умоляет она отца по правде, от всей души. Она дважды звонила ему сегодня и на всякий случай написала сообщение, только не сказала, во сколько точно придет. Дане это не кажется таким уж большим преступлением, но разве она что-то понимает?
Щеку обжигает хлестким, наотмашь, ударом.
– Я больше не буду, честно!
Она вскрикивает и сама пугается этого вскрика, того, что переполошит брата и сестру. Она никогда не кричит, если они дома. Молчит спрятанная за шкафом мать, бегут по большой стене блики от работающего без звука телевизора.
Еще одна пощечина, картинная и звонкая, почти не больно. Дана дышит глубоко, сжимает и разжимает кулаки, извиняется как заведенная. Чувствует, как алеет щека.
– Будешь, еще как будешь. Ты каждый раз мне клянешься, и каждый раз… – Он сипит. – Почему я должен волноваться, где ты?! Думать, в каком из колодцев искать твое тело изуродованное? Почему ты просто не можешь подумать хоть о ком-то еще, кроме себя?!
Дана против воли вскидывается. От этих слов даже больнее, чем от удара, – она все делает для мелких, все, старается быть идеальной старшей сестрой, это же несправедливо, неправильно. Сердце кровью стучит в ушах, и отец затихает в голове у Даны. Она вслушивается через силу, зная, что если пропустит вопрос, то получит снова. Пощечины ее давно не пугают, они так, разогрев.
– Эгоистка. Никто тебя такой не воспитывал, но ты не стараешься… Я из тебя выбью всю дурь.
Это его любимая присказка.
– Ты уже и так слишком много выбил, – выпаливает она и прикусывает кончик языка до крови.
Тянется к кухне, там дверь, правда, со стеклом, но за ней будет не так слышно, не так страшно мелким, спрятавшимся под одеялами, они ведь изо всех сил изображают крепкий сон… Отец выдыхает почти с рычанием и улыбается. Дана снова не может идти. Она готова к крику, к пощечине, она вся напряглась, но отец улыбается почти спокойно, и на миг внутри у Даны вспыхивает слабая надежда – может, сегодня она отделается малой кровью? Может, отец успокоится и погладит ее сейчас по голове?
– Я это делаю ради тебя, – говорит он негромко. – Из любви к тебе. Чтобы ты выросла нормальным человеком.
Она кивает, торопливо соглашаясь с ним. Снова не помогло – улыбка натягивается. Сначала удар в плечо, тычок, потом куда-то в живот, и Дана, беззвучно охнув, сгибается. Отец хватает ее за локти и выпрямляет через силу, снова хлещет по щеке. Она жмурится и повторяет про себя, что все уже началось и вот-вот закончится, потерпи, только потерпи немного и молчи, нечего им слушать.
Кажется, ее молчание только выводит отца из себя.
Когда он лупит ее в обычные дни, пока Аля и Лешка в садике и школе, Дана орет во всю глотку: зовет соседей, лупит по батареям кулаком, отбивается и кусается. Он быстро отступает, когда видит ее затравленный взгляд, звериную решимость биться. Но сейчас кричать нельзя.
Обычно папа не бьет по лицу или предплечьям, потому что тогда придется прятать синяки, замазывать их жирным тональным кремом или носить водолазки, и такое не очень хорошо вяжется со званием образцового отца, но сегодня он срывается, и Дана чувствует на зубах ржавую соленость крови. Это хорошо, крови он боится – отступает и сразу же обхватывает себя руками, смотрит почти в удивлении.
Дана медленно опускается на пол, ноги у нее не слушаются. Вытирает лицо рукой, массирует живот – там ноет и тянет, там разольется кровоподтеком под кожей, но сегодня ей досталось немного, нет. Отец бьет не ради боли. Ради воспитания.
Она читала книжки по самообороне и пыталась понять, как лучше закрывать голову, нос, туловище, полюбила носить свитера. Пробовала разные методики успокоения, как для террориста или сумасшедшего, повторяла перед входной дверью защитные приемы, но от первой же пощечины все вылетало из головы.