Наряду с Гарри — самым значимым человеком в формировании психологических характеристик моей личности, Кристина (мое личное знакомство с ней было недолгим, но я знал ее достаточно хорошо впоследствии из бесед с Гарри и со страниц сотен писем, написанных к нему) также сыграла несомненную, хотя и косвенную роль в моей жизни. Для меня она была протообразом Тени, таинственной женщины — которую мне не довелось встретить на моем пути, но которую я, видимо, искал, хотя, в общем-то, не слишком стремился найти.
В письме к Кристине (5 марта 1946 года), обсуждая идеи, касавшиеся своего предисловия к повести Мелвилла «Пьер», Гарри писал:
Описание «Этого лица» у Генри Мелвилла — Таинственного, Прекрасного, Трагического Образа — в точности совпало с моими собственными переживаниями задолго до того, как я прочел что-либо похожее. У романтиков 1830-х и 1840-х (и, конечно же, 1820-х) годов немало таинственных и печальных героинь, но не помню, чтобы я где-нибудь читал о поглощенности навязчивыми мыслями, касавшимися этого образа (как это постигло меня и Пьера). Кроме того, почему Трагического? (Думаю, сегодня трагедийность не слишком привлекательна для подавляющего большинства жителей Америки — что-то не видно ни одного популярного трагического девичьего образа!)
Кристина являлась для Гарри чем-то вроде Изабель Бэнфорд из мелвилловского «Пьера», противостоявшей невесте Пьера, Люси Тартан; она была для Мюррея любимой Женщиной Французского Лейтенанта. Таинственным существом, художницей, возбуждающей и волнующей — той, что делает жизнь захватывающе интересной и полной переживаний. Она создает вокруг сильные завихрения и бури, в которые вовлекает себя и других и которые, как считается, являются неотъемлемой частью возникновения великих произведений литературы.
Меня манило ощущение волнения, темноты и тайны, олицетворением которой служила Кристина. Порой мне кажется, что я прожил этот сценарий опосредованно, следуя за ними (особенно погружаясь в оставленные мне письма). Вот почему я был бесконечно очарован отношениями между Гарри и Кристиной — я стремился понять жизнь других, вглядываясь в окно эпистолярного искусства.
Лучшим предисловием к «Моби Дику» можно считать трехстраничное вступление к изданию 1923 года, в серии мировой классики издательства Oxford University Press, написанное Виолой Мейнелл (Нина Мюррей подарила мне этот небольшой переплетенный томик, который Гарри несколько лет носил с собой в кармане). В нем, в частности, В. Мейнелл пишет: «Герман Мелвилл невероятно обогатил человечество, создав произведение, которое я считаю непревзойденным. Чтение и освоение этого романа следует признать ключевым моментом в жизни любого читателя». Я с этим совершенно согласен.
В свою очередь, лучшим введением к «Пьеру» является очерк на 90 страницах (издание 1929 года), написанный Генри. Это наиболее полное, научное, насыщенное психодинамическими озарениями литературное эссе из всех, которые я знаю. Оно также может считаться лучшим из всех когда-либо опубликованных клинических исследований. И когда я перечитываю его, у меня вновь и вновь возникает ощущение сверхъестественности, временами становится даже жутко: ведь я читаю произведение Генри Мюррея (думавшего о любимой женщине и жене), посвященное Герману Мел-виллу (размышлявшего, в свою очередь, о сладострастной Файавэй и своей чопорной жене Элизабет), создавшему образ Пьера (в душе которого, в свою очередь, проходила борьба между долгом в отношении пресной и скучной Люси Тартран и влечением к дразняще-запретной Изабель Бэнфорд).
Сегодня я осознаю наличие в себе интересного сочетания интеллектуального авантюризма и морального самообуздания. Оно берет свое начало от парадоксально стерильных наставлений родителей, когда я был еще ребенком: будь умницей, будь послушным (мозг — 100%, гормоны — 0%). Быть может, гораздо лучшими советами были бы: будь неповторимым, будь цивилизованным, будь естественным. Так или иначе, тот покров, который они на меня накинули, являлся одновременно и костюмом гимнаста, удобным, не стеснявшим движений, дававшим значительную свободу моему пытливому уму, и тесной (особенно ниже пояса) фрачной парой, навязывавшей мне обуздание влечений либидо. В конце концов, возможно, этот мир потерял во мне талантливого писателя. (Меня лично утешает то, что существует целая плеяда литераторов, и при этом не так уж много суицидологов.) Вместе с тем задачи, которые стоят перед романистом и суицидологом, кажутся сходными: оба они погружены в исследование жизни, однако первый не настолько стеснен в выборе позволенных языковых стилей, как второй.
Подавление активного участия в таинственной, теневой стороне жизни привело к появлению у меня замещающих интересов — к художественной литературе, биографиям и клинической психологии. Я полагаю, что они стали вполне адекватной заменой непосредственным переживаниям, так что, оставшись вообще-то целым и невредимым, я, тем не менее, получил достаточный опыт при отсутствии каких-либо болезненных рубцов, которые были бы помехой в жизни. Мне кажется, что мои родители именно на это и рассчитывали — и, учитывая все последующие обстоятельства, я нахожу, что с ними согласен.
Однако, возможно поэтому, я оказался не в состоянии противиться влечению к Мелвиллу (начавшемуся с образа сладострастной Файавэй в романе «Тайпи») и привязанности к Мюррею (с его блестящим толкованием бессознательного, прежде всего связанного с человеческими потребностями). Ни один из американских психологов не смог даже приблизиться к невероятной элегантности выражения мысли, которой в совершенстве владел Мюррей. Однако все же Мелвилл имел то преимущество, что, творя в сфере изящной словесности, обладал большей прямотой и потому мог волновать меня еще сильнее. По-моему, никто не способен так пользоваться словом и мыслью, как Мелвилл. Он предстает перед читателем прежде всего в ипостаси Бетховена и Малера, но иногда, весьма,редко, когда ему хочется, интереса ради, он может быть Шопеном или даже Паганини. Когда я зачитываюсь им допоздна, мне стоит определенных усилий отложить книгу, в противном случае я рискую читать всю ночь. «Моби Дика», очевидно, следует читать вслух, подобно Ветхому и Новому Заветам или другим великим образцам эпического творчества.
За свою жизнь я написал четыре работы, посвященные Мелвиллу:
1. Психологическая аутопсия капитана Ахаба в статье «Ориентации к смерти» («Orientations toward Death»), помещенной в юбилейном сборнике Гарри (Shneidman, 1963);
2. «Смерти Германа Мелвилла» («The Deaths of Herman Melville»), сообщение, сделанное в 1967 году на съезде Общества Мелвилла в колледже им. Уильям-са, и, по-моему, действительно понравившееся Гарри (Shneidman, 1967).
3. «Психологические размышления о смерти Малкольма Мелвилла» («Some Phychological Reflections on the Death of Malcolm Melville» — Shneidman, 1976), являвшиеся психологической аутопсией сына Мелвилла. Гарри слушал это мое сообщение в Лос-Анджелесском университете.
4. Сравнительно недавняя работа «Когнитивный стиль Мелвилла: логика Моби Дика» («Melville's Cognitive Style: The Logic of Moby-Dick») в книге «Companion to Melville Studies» (Shneidman, 1986), соединившая мой интерес к логике и к дедуктивным гамбитам Мелвилла.
Пятая работа, «Дневник» (Shneidman, 1983), была посвящена тому, как я обнаружил в одном горном калифорнийском городке, а затем потерял бесценную часть дневника Мелвилла за 1852 год; это сообщение, в котором я придерживался не только известных фактов.
Для меня Мелвилл служил инструментом, с помощью которого я пытался проверить зарождавшиеся мысли в отношении самоубийства, психологической аутопсии, подсознательно намеченной смерти, поственции, враждебного поведения, решающего значения душевной боли и приемлемой смерти — все это были идеи, питавшие мою профессиональную деятельность. Мелвилл является моим единственным серьезным увлечением; свое свободное время я провожу главным образом за чтением его книг и размышлением над его жизнью и творчеством. Я не уверен, что мне хотелось бы познакомиться с Мелвиллом лично, но что-то во мне говорит, что я никогда не смогу насытить свой аппетит к его книгам.
Что касается моей темы, самоубийства, то и здесь Мелвилл оказывается как нельзя кстати. С самого начала «Моби Дика» — в первом же поразительном абзаце — она просматривается предельно ясно. Эта книга в значительной мере посвящена самоубийству, но не явному, а скрытому, своего рода замене самоубийства на частичную смерть и, в особенности, подсознательно намеченной смерти. Вслушайтесь!
Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад — когда именно, неважно — я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир с его водной стороны. Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение. Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах моего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый Ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности же каждый раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне, выйдя на улицу, упорно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправиться в плаванье, и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет. Катон с философическим жестом бросается грудью на меч — я же спокойно поднимаюсь на борт корабля. («Моби Дик», гл. 1, с. 49.)
Мелвилл возвращается к этой проблематике в главе 112 («Кузнец»), описывая совершенно разрушительный алкоголизм у корабельного кузнеца Перта и замечая, что самозахоронение себя в бесконечных путешествиях по морю, своего рода смерть в жизни, является альтернативой самоубийства, хотя и малоудачной.