одка установилась, «мороз и солнце, день чудесный», а то все облака были. Вряд ли Эдуард Сергеевич это специально сказал, имея в виду, что Соловьев видеопленку смотреть будет.
Экран полностью показал весь процесс обеда. Сначала ребята слопали по порции салата из курицы, картошки, морковки, соленых огурцов и зеленого горошка с майонезом — блюдо почти ресторанное. Потом разлили из фаянсовой супницы борщ и заправили его густой, явно не разбавленной сметаной. После этого съели по здоровенной, с ладонь, свиной отбивной. Резали мясо без усилий — видать, было мягкое. С отбивной в придачу парни навернули жареную картошечку со свежими тепличными огурцами и какой-то зеленью. На сладкое им выдали по полбрикета пломбира с черносмородиновым вареньем, по формочке с лимонным желе и по паре бананов.
Соловьев все присматривался к тому, как сынуля кушает. Ел явно с аппетитом, но не так, как едят после хорошей голодовки. Да и мордаха не выглядела утомленной. Наоборот, румяненькая, свежая. Само собой, никаких сомнений в подлинности этой родной — не открестишься! — физии у отца не возникло. Одно смущало — запись шла без звука. Рты открывали, улыбались, что-то говорили, а что — неясно.
— А почему звука нет? — спросил Антон Борисович.
— Это ты у тех, кто мне кассету передал, справляйся, — ответил Эдуард Сергеевич, — видно, говорили что-то, чего тебе пока знать не надо. Стерли звук, должно быть. В принципе, кое-что можно прочитать. Есть у меня один знакомый глухой, который по губам речь понимает, но сейчас время уже позднее, может, завтра приглашу его.
Когда Ваня доел второй банан, показ сюжета «Обед» завершился. Экран заполнился синевой, и лишь секунд через двадцать возникла новая картинка. Она тоже шла без звука. Действие происходило, по-видимому, в каком-то спортзале, судя по дифрам, отмечавшим время, примерно через час после обеда. Ваня и Валерка занимались на тренажерах, мышцы качали. Кто-то, появлявшийся в кадре только как некая фигура неясных очертаний, составленная из квадратиков, вероятно, тренер или инструктор, похоже, руководил тренировкой, ребята слушали его, улыбались и кивали, а потом продолжали занятия.
Этот сюжетик продолжался всего секунд двадцать, а затем сменился следующим. Показали, как Ваня в компании с Русаковым в бассейне плавает. Там тоже время от времени появлялось нечто составленное из кубиков, чью рожу, очевидно, было нежелательно обнародовать. Бассейн тоже показывали недолго.
Четвертый и последний сюжет шел со звуком. Кроме того, Ваня здесь явно знал о том, что его снимают, но не смотрелся скованно, говорил сам по себе, а не озвучивал придуманный кем-то текст. И даже чуть-чуть кривлялся.
Его запечатлели за столом, на фоне какого-то книжного шкафа. Снимали сюжет около шести вечера, то есть когда Соловьев-старший со своими сопровождающими уже подъезжал к областному центру. Из этого следовало — у Антона Борисовича логическое мышление развито было хорошо, — что кассета приехала к Тихонову почти одновременно с прибытием Соловьева-старшего, а может быть, и чуть позже, например, в то время, пока гость в бане парился.
Звуки родного голоса, конечно, отца растрогали, но вот содержание речи сыночка повергло его в недоумение.
— Здравствуйте, мама и папа! — весело произнес в камеру Ваня без особых признаков волнения или уныния на лице. — Наверно, вы там переживаете, мучаетесь, волнуетесь, а зря. Я — вот он, никуда не девался, живой, здоровый, чего и вам желаю, как говорил товарищ Сухов Екатерине Матвеевне. Не надо меня искать, мне здесь хорошо. А то я вас знаю, вы начнете милицию будоражить, всякие там органы (хихикнул), а это может только все испортить. Они сами меня ищут, но будет лучше, если не найдут. Живу я хорошо, кушаю нормально, занимаюсь спортом. Мне говорят, что это видеописьмо дойдет очень быстро, так что сами увидите, как и что у меня обстоит сегодня. Не знаю, как это письмо к вам попадет, но придет оно через хороших людей, с которыми вам, наверно, нужно подружиться. И еще, не думайте, что я тут заложник или что-то такое. Я сам это выбрал, мне это по жизни надо. В конце концов, мне уже двадцатый год идет, могу я сам для себя образ жизни выбирать или нет? Поэтому еще раз прошу: не вмешивайтесь, не пытайтесь меня найти и забрать отсюда. Это может и мне повредить, и вам. Вот, папа-мама, гляньте на этот шрам и вспомните: я упрямый!
Ваня закатал рукав и показал белую полоску на том месте, где он когда-то резал себе вены.
— Такие письма вам еще не раз придут, расскажу, что смогу. Можете и сами записаться на видак, мне дадут посмотреть. До свидания, не жалейте меня и не плачьте, все нормально и здорово. Счастливо!
Ваня помахал рукой и исчез с экрана.
Пока ошарашенный папа переваривал выступление своего чада, Эдуард Сергеевич вынул кассету и выключил моноблок.
— Вот видишь, — вздохнул он сочувственно, — такая нынче молодежь пошла. Ты его кормил, поил, учил, воспитывал, а он такие речи говорит. Ведь видно же, что его не заставляли. Сам все говорил, по своей воле…
— Этого я еще не знаю, — мрачно произнес Соловьев, — может, его там напоили или накололи чем-нибудь…
— Не обманывай себя, — посоветовал Тихонов, — не дурак ведь, наверняка сообразил бы, что он под кайфом говорит. Нет, тут все чисто.
— Непонятно мне, — Антон Борисович потер лоб, — чего этим, которые его держат, нужно? Я бы, если б уж стал такой спектакль разыгрывать, так первым делом попросил бы пацана сказать перед камерой условия освобождения. Мол, дорогой папочка, передай такому-то дяде столько-то тысяч долларов налички там-то и тогда-то. А если не передашь, то эти дяди мне головку отрежут и пришлют тебе в посылке. Так вроде бы обычно дела делаются.
— Это обычно… — многозначительно осклабился хозяин: — А здесь, должно быть, необычное что-то.
— Хорошо. — Соловьев решительно хлопнул себя по коленке. — Кассету тебе привез кто-то? Знаешь ведь, сукин сын, кто там эти господа А и Б? Можешь меня с ними свести, уточнить условия и все прочее?
— Попробую… — вздохнул Тихонов. — Хотя, сказать откровенно, разговаривать надо не с ними.
— А с кем?
— С Иванцовым Виктором Семеновичем, облпрокурором…
ГОСТЬЯ-4
Автобус, обтрюханный и заезженный «пазик», тяжело притормозил перед полуразбитой — из пушек ее расстреливали, что ли? — бетонной остановкой с надписью: «Лутохино». Человек двадцать выбрались из салона на сельскую улицу, переговариваясь и перебрасываясь шутками. Помаленьку стали расходиться кто куда — все были местные.
Молодая женщина в теплом платке и вывернутом на зеленую сторону китайском пуховике, вдела руки в лямки рюкзака, утрясла его на спине и, взяв в каждую руку по хозяйственной сумке, уверенно пошла вдоль улицы. Следом за ней от автобусной остановки поспешала какая-то толстая бабка с тележкой-рюкзаком.
— Милая! — позвала бабка, обращаясь к идущей впереди молодке. — Тебя не Люба звать, случайно?
— Люба… — нехотя отозвалась молодая.
— Не Потапова, случайно? Не Ивана Сергеича дочка? Люба остановилась, подождала бабку, присмотрелась:
— Тетя Катя? Корешкова?
— Ну, ну! — закивала бабка, радостно моргая. — Корешкова! А тебя-то я давненько не видела! Не сразу и узнала…
— Я тоже не узнала, пока ты близко не подошла.
— Сколько ж ты сюда не заезжала?
— Давно, тетя Катя, лет десять, кажется. С тех пор, как мама умерла.
— И что ж ты так? Неужто времени не находила? Хоть бы в отпуск летом приехала…
— Да у меня, тетя Катя, все отпуска зимой были. А теперь вот без работы осталась.
— Ох ты! — испуганно воскликнула тетя Катя. — Выгнали, что ли? Начальству не уноровила?
— Вроде так. Под сокращение попала.
— А ты где работала-то?
— Последнее время в ларьке торговала, — неохотно ответила Люба.
— И много платили? — полюбопытствовала бабка.
— Миллион, — усмехнулась Люба, — с копейками.
— Ух ты! — позавидовала тетя Катя. — Небось жалко было с такой работы увольняться?
— Не то слово, — проворчала Люба, явно желая поскорее отвязаться от настырной старухи.
— А ты сейчас куда? Неужто в Марфутки?
— Пойду проведаю.
— Да там, поди, и нет никого. Летом-то, сей год, и то народу мало было. А сейчас так и вовсе пусто.
— Дом-то наш стоит?
— Стоит. Заколоченный. Вещей-то, не знаю, осталось ли чего. Но сам-то дом не растащили. А вот Васениных уже раскатали. У них, слышь ты, Санек где-то на югах теперь живет, сюда поболе твоего не бывал. Ну а какой-то проныра увидел, что дом крепкий, раскатал в зиму, да и вывез. Прямо целиком. Другие поободрали только, а ваш так стоит. Гладышевых дом тоже стоит. Только они его Тоньке Аверьяновой продали, как та погорела. А Тонька-то уж третий год как померла. Петька продал. Шебутной этот, тюремщик. Говорят, расстреляли его за убийства. А может, и врут, не знаю… Ты-то видала его, нет? Люба досадливо мотнула головой.
— Нет, не видала. Значит, померла тетя Тоня?
— Померла, царствие небесное. Лечила всех, лечила, а сама себя не вылечила. Внучка ее два лета приезжала, может, и на это приедет. А сына с невесткой давно не бывало. У них под городом дача, сюда не ездят.
— Понятно, — сказала Люба, — значит, нет никого в Марфутках?
— А кому ж там быть? Тонька последняя была. Летом только из Сидорове приезжают да из города. А зимой туда и тропы нет. Дорога только до фермы доезжена. Там летом какие-то городские чего-то ладить взялись.
— Пришли мы, теть Кать, — напомнила бабке Люба. — Ты ведь здесь живешь?
— Здесь, Любаня, здесь… Так ты чего, взаправду в Марфутки собралась? Не ходи. Не трави душу зря. Лучше у меня оставайся. Все равно там и печь не затопить небось. Меня-то ты не стеснишь, не сомневайся. Одна живу. Старший в Ленинграде обосновался, женился опять, молодую взял, лет на десять разницы. Но три года не бывал, добро хоть письма шлет да посылки изредка, Младший развелся, в Сидорове устроился, на ДОКе.
— Он, что ли, лыжи оставил? — спросила Люба, указывая на пару потертых «Эстонии» с металлическими палками, стоящих на крыльце.