Но я должен поехать домой и проверить, что случилось с Тофом и сделал ли с ним нянька то, чего я боялся.
Мы почти не разговариваем, пока едем обратно к Хэйт по широким пустынным проспектам Ричмонда. У дома подруги она выходит, и мы договариваемся, что до того, как она уедет в Лос-Анджелес, мы встретимся еще раз. Потом я еду домой, проезжаю мимо тупых юнцов на углу Хэйт и Мэсоник — они сидят, прислонившись к стене, курят в своих растаманских шапочках, вертят в руках косяки, передают идиотский косяк по кругу вместе с двумя другими косяками, как будто это даст им что-нибудь больше кайфа на двадцать-тридцать секунд, косяки мелькают туда-сюда, взад-вперед, ох ты господи, — а потом по Фелл, к 80-й улице и Бэй-бриджу.
Пиздобратия. Сучьи отморозки спиздили бумажник отца, и это, блядь, единственная, нахуй, вещь, которая у меня от него осталась. Только он, еще кое-какие канцелярские принадлежности, пресс-папье, визитные карточки, альбом старших классов, кое-какие бумаги после службы в армии…
Недоебки. Какое же все-таки блядво… Завтра же прочешу пляж. Я этого так не оставлю.
На небе облака толстые, медленно проплывают над мостом, похожие на призраки морских коров.
На мосту в организме начинает ощущаться свинцовая тяжесть алкоголя. Я то и дело задремываю. Бью себя по щекам, чтоб было громко и больно — не спать! Включаю радио. По мосту, по нижнему ярусу, а там — по прямой, движение активное. Как взлетная полоса из «Боевой звезды “Галактика”»[94]. Это циркулирует энергия в недрах компьютера, древнего рахитичного компьютера, второго «Экс-Эла».
Я снова клюю носом. Не спать!
Мост — тоннель. На мостах я думаю о той аварии, про которую слышал сотню раз: мать ехала на своем крохотном зеленовато-голубом «жуке» где-то в Массачусетсе, а с ней были Билл и Бет, совсем маленькие; она ехала по мосту с двусторонним движением — и вдруг колесо спускает, машина идет юзом, ее заносит поперек полосы, и она по самую середину пробивает заграждение; у нее перед глазами возникает конец всего; Билл и Бет визжат, в ее утробе — я…
Других машин — немного. Черная, блестящая, битком набитая «БМВ». Из-за огней на мосту машины становятся ярче, глаже, стремительнее. Мы все возвращаемся домой, в свои саманные домики, деревянные. В маленькой голубой едет семья… господи, ну пристегните же ребенка!
Тупые уебки спиздили бумажник.
Я остался один, и больше никогда не выйду из дома. Когда я снова выйду из дома? Может, пройдет не одна неделя. Может, никогда. Для меня все потеряно. Я еду по темному тоннелю, по нижнему ярусу, под машинами, которые мчатся в обратную сторону, к Сан-Франциско. Направляюсь к Беркли, на равнину, к нашему дому, где уже никого нет, осталась только моя кровать — и тишина. И Тоф. А на крыльце — кровь. Нянька унес его с собой. Или оставил истекать кровью, в знак предупреждения. На лице у него — цифры, на груди — астрологическая срань, зацепки для следствия. Я во всем виноват. Я ударюсь в бега. Меня будут искать где-нибудь в тропиках, и никто не догадается, что я уехал в Россию. Уеду в Россию и буду скитаться по России до самой смерти. Ну как я мог его оставить? Родители никогда не оставляли нас, пока мы были маленькими. Не уходили гулять. Сидели дома в общей комнате, надежные, он на диване, она в кресле…
После аварии на мосту ее охватывала паника, когда приходилось ехать вдоль воды, мимо скал, по трассам с двусторонним движением. Как-то раз мы поехали в Калифорнию, когда нам всем еще не было десяти лет, — мы ехали посмотреть секвойи, дорога шла в гору, и мать прекрасно справлялась, хотя дорога все время петляла и была с двусторонним движением, но когда надо было спуститься по внешней полосе, где не было заградительного поручня — просто открытый спуск, то хоть Билл и пытался ее успокоить…
— Мама, надо просто…
— Нет, не могу! Не могу!
…она остановила машину и стала ждать, пока приедет дорожный патруль и машину спустят за нее, а она сидела на переднем сиденье, оборачивалась к нам и виновато улыбалась…
Я выезжаю с моста, спускаюсь по холму и еду к указателю: в одну сторону — Окленд, в другую — Беркли. Еще раз встряхиваюсь, чтобы проснуться — на этот раз я чуть не впилился в разделительное ограждение. Я снова бью себя по щеке, потом еще раз и еще. Открываю окно. Выезд на Эшби. Отлично, отлично. Уже близко, близко. Университет. Я дома и на свободе. Стивен что-то сделал. Может, нужно развернуться прямо сейчас и отправиться в аэропорт, рассчитывая на худшее. Я и развернусь, если увижу крутящиеся огни. Подъеду с Солано-авеню, чтобы посмотреть, нет ли там машин «скорой помощи», и, если они там есть, я смогу развернуться и уехать в аэропорт, пока меня не заметили…
Бумажник пропал. Отец еще чуть глубже опустился в бездну. Бумажник был постоянным напоминанием; каждый раз, когда я его брал с собой, он был тут, при мне, у меня в кармане! И вот его спиздили гнусные мексиканские пауки, эти подонки. Единственная вещь, которая у меня от него осталась. Ковры распускаются, мебель трескается. Мне ничего нельзя доверить, у меня все ветшает, теряется, ломается, промокает…
Нет, так жить нельзя, нельзя, чтобы мы с Тофом жили в грязном маленьком домике, с дырами в полу, где все разваливается, я все теряю, нельзя, чтобы компания парней отбирала бумажник нашего отца. И оставлять Тофа на мерзавца няньку…
В России будет холодно, но, наверное, не сейчас. А в аэропорту можно купить куртку.
Выезд на Гилман! Нет, я не сломаюсь. Перееду к друзьям. Выкарабкаюсь. Или я свалю в Россию, или выкарабкаюсь. Я сворачиваю на нашу улицу, Перальта, и там нет ни лучей, ни копов, ни огней «скорой помощи», напоминающих огни луна-парка, ни копов, ни пожарных машин…
Дверь закрыта. На ступенях нет крови. Я поднимаюсь на крыльцо и вижу через окно, что велосипед няньки по-прежнему прислонен к камину, а затем, подходя к двери, вижу: Тоф разлегся на диване. Отлично, отлично. По крайней мере, он здесь.
Но ведь он может быть мертв. Он все-таки может быть мертв. Дверь не заперта — может, кто-то другой убил Тофа и няньку вместе с ним! Я о таком не подумал, но как же иначе? Преступник проник внутрь, забрал то, что ему понравилось, а потом… отравил их обоих! А может, Стивен был его сообщником. Все было подготовлено заранее…
Я захожу — осторожно, кулаки сжаты. Иду к Тофу. Ищу следы крови — нет, не видно. Наверное, отравили. Или избили, и у него внутреннее кровотечение. Я придвигаю лицо вплотную к нему. Ощущаю на своей щеке его горячее дыхание.
Он жив! Жив!
Впрочем, он, может, умирает, как тот мальчик из фильма, сын Брюса Дэвисона и Энди Макдауэлл[95]. Как я узнаю? Я поверю, что мне скажут. Отвезти его в больницу? Нет. Нет. С ним все в порядке. На ручке дивана — капля слюны.
Где Стивен? Вот оно что. Стивен убежал, потому что отравил Тофа. Тоф умирает. Тофу осталось жить всего час. Везти его в больницу уже нет смысла. Женский голос на горячей линии по отравлениям дрогнет: «Ничего… ничего уже сделать нельзя…» — и в отчаянии, истерически, я соберу все свои силы, чтобы разбудить его, чтобы в этот последний час мы смогли поговорить. Сказать ему? Нет, нет. Мы будем говорить о чем-нибудь веселом. Я все возьму на себя…
— Эй, братишка.
— Сколько времени?
— Час.
Он не умер. Он будет жить. Все в порядке. В порядке, в порядке, в порядке. Хорошо, хорошо. Нормально. Нормально. Отлично.
Я захожу на кухню, бросаю ключи — дзынь — в чашку с мелочью. Заглядываю в спальню. Никакого Стивена. Подхожу к дальней спальне, открываю дверь. Вот. На кровати спит Стивен, а повсюду раскиданы его университетские конспекты.
Я бужу его. Он собирает вещи.
— Он разговаривал во сне.
— Хм. И что сказал?
— Да ничего, в общем. Так, что-то бормотал.
Я выписываю чек. Открываю ему входную дверь. Он садится на велосипед, все еще как следует не проснувшись, и неуклюже едет, подпрыгивая, как бабочка. Я запираю за ним дверь.
Возвращаюсь в гостиную, где на диване растянулся Тоф, так, будто в нем нет костей. Он принес покрывало из своей комнаты; и оно валяется на полу. Рот открыт, на серой футболке — темное круглое пятно слюны.
— Эй.
— М-хм-м.
— Эй. Помоги-ка мне.
— М-хм-м.
— Я хочу перенести тебя на кровать. Обними меня за шею.
Одной рукой он обнимает меня за шею, и цепляется за эту руку другой; подтягивает ко мне голову, чтобы я не стукнул его о косяк.
— Не стукни меня головой.
— Не буду.
Стук дерева.
— Ой-й.
— Извини.
— Идиот.
Я укладываю его в постель как есть — в джинсах и спортивной фуфайке, — укрываю одеялом. Проверяю автоответчик на кухне. Заглядываю в холодильник. Быстро соображаю, кого бы я мог позвать. Кто еще может не спать? Кто-нибудь да захочет заехать ко мне. Кто?
Я захожу в свою спальню, вываливаю на комод мелочь.
Бумажник.
На комоде.
Лежал здесь.
VI
Когда мы в первый раз узнаём об этой новости, то не придаем ей значения. Только что объявили: новый сезон «Реального мира» (перспективный проект канала МТБ, где семерых молодых людей и девушек поселяют в одном доме и показывают по телевизору, как они живут) будут снимать в Сан-Франциско. МТБ принимает заявки. Они набирают команду.
Мы от души веселимся всей редакцией.
— Кто-нибудь это смотрел?
— Нет.
— Нет.
— Так, чуть-чуть.
Вранье. Мы все его смотрели. Мы его презираем и очарованы им, извращенно заинтригованы. Может, это шоу интересно смотреть как раз потому, что оно такое плохое, а все его участники глубоко неинтересны? Или потому, что в нем мы узнаем массу до безумия знакомого? Может, это все действительно про нас? Смотреть его — все равно что слушать собственный голос в записи: он настоящий, конечно, но если сам ты слышишь его отчетливым и благозвучным, вернувшись к тебе пропущенным через технику, он становится тоненьким, гнусавым, отвратительным. Неужели мы живем так же?