Душераздирающее творение ошеломляющего гения — страница 57 из 99

— Знаешь что, скотина, оставь меня в покое. Неужели ты не понимаешь, какое это паскудство? Я буду лежать тут с синяками на ногах, а ты будешь разыгрывать роль друга, преданного, всегда готового помочь, у-у, у-у, весь такой ответственный, а я никуда не гожусь… Слушай, иди на хуй. Мне этого нафиг не надо. Ищи кого-нибудь другого на роль символа… что там у тебя выходит, символ растраченной молодости?

— Послушай, Джон…

— Что еще за Джон?

— Джон — это ты.

— Я еще и Джон.

— Ну да. Я ведь изменил твое имя.

— Конечно. А напомни-ка, почему именно Джон?

— Потому что так звали моего отца.

— Господи. Значит, я еще и твой отец. Блядь, это уже чересчур. Какой же ты все-таки мудак.

— Чего? Это я мудак? Я мудак? На себя посмотри, мудак!

— Ладно. Мудак здесь я. Я мудак. Это что-то меняет? Я не просил тебя трезвонить про…

— Послушай сам, что ты несешь? Ты ведь сам все это устроил! Ты у меня на глазах и на глазах у двух копов глотаешь горсть таблеток, а потом говоришь, что не хотел привлечь внимание. Да иди ты в пизду.

— Это еще ни о чем не говорит…

— Говорит.

— Не говорит.

— Слушай сюда. Я уделяю тебе внимание, которое тебе необходимо, я уделял тебе внимание все эти годы, я выслушиваю твое занудство по поводу всего, блядь, что у тебя вышло или не вышло, как тебя не записали в какой-то там спортзал, как ты расстался с девушкой, а потом еще с другой девушкой, как вы ссоритесь с Мередит и еще с кем-то… Пойми: на самом деле все это жуткая скукотища, если уж по-честному, но я всю дорогу все это выслушиваю. Да-да, знаю: ты убедил своего терапевта, что ты самый несчастный человек на свете, а уж как тебе хватило наглости сказать ей, что в детстве с тобой плохо обращались родители, у меня, ебаный в рот, просто в голове не укладывается! — но пойми: весь букет твоих проблем плюс еще этот новый прикол с пьянством — это жуткая скукотища. Корень — скука. Скучно. Тебе самому скучно. Ты ничего не делаешь. И по отдельности все скучно — и пьянство, и таблетки, и суицид. В это никто даже не поверит по-настоящему, настолько это скучно.

— Ну так выкинь.

— Ну… скучно, но не настолько.

— Ты больной.

— Это неважно. Это все мое. Ты все это отдал мне. У нас обмен. Я уделяю тебе внимание, которого ты добиваешься, я вытащу тебя после того, как ты пролежишь три дня в психиатрическом отделении и будешь рассказывать, что снова хочешь сделать то же самое, я навещу тебя, присяду к тебе на кровать и буду долго-долго вести с тобой терапевтическую беседу, все что угодно, но дело-то в том, что благодаря этому, благодаря тому, что я так много сил на тебя потратил, черт возьми, — я становлюсь совладельцем, это становится и моим тоже, ведь ты напросился сам, сам превратил себя в шута горохового, и ты должен выполнять свою часть сделки, играть концерты и ездить на гастроли. Теперь ты метафора.

Он молчит. В руках у него больничная пижама, которую он вытащил из ящика. Он швыряет ее на полку.

— Ладно. Вставляй меня в свою блядскую книжку.

— Ты серьезно?

— Да.

— Это не просто благородный жест?

— А какая разница?

— Никакой, наверное.

— Ну и все. Я вернусь в кровать, лягу, и так далее. А тебе придется опять меня привязать.

— Привяжу.

— И дай мне еще морфия, если не возражаешь.

— Конечно-конечно. Знаешь, я очень тебе благодарен.

— Знаю. Передай мне трубку.

— Держи.

— Спасибо. Теперь поправь одеяло.

— Всё.

— Порядок.

— Выйдет отличная история. Сам увидишь.


На три дня Джона оставляют в психиатрическом отделении. Он мне звонит; я ему перезваниваю. Я жду гудков двенадцать-тринадцать. Потом трубку снимает какой-то немолодой человек.

— Алло?

Это произносится шепотом.

— Здравствуйте. Можно Джона?

— Кого?

— Его зовут Джон. Такой высокий парень, светловолосый.

— Ой, нет-нет. Сейчас никого нельзя звать.

— Почему?

— Извините, сейчас идет групповое занятие. Еще час как минимум. Я оттуда вышел, чтобы взять трубку. Меня попросили выйти и взять трубку.

До меня доходит, что я разговариваю с пациентом.

— А не могли бы вы передать ему информацию? Долгая пауза.

— Не уверен, что это разрешается. Подождите.

Трубка с грохотом валится. Слышно, как она качается на проводе. Проходит около минуты, и он, тяжело дыша, снова ее берет.

— Хорошо. Пожалуй, рискну.

Я прошу его передать Джону, что я звонил.

— Понял. Передать, что звонил Джон.

— Да нет же. Это я звонил Джону.

— Ой. Ой. — В голосе его слышна мука. — Вы звонили Джону. А он вас знает? Вы его родственник?

— Нет.

— Вы его отец?

— Нет.

— Видите ли, звонить разрешается только…

— Хорошо, я его папа.

— Но это же неправда. Вы сами только что сказали…

— Знаете что. Я перезвоню. Не переживайте.

— Ой, большое спасибо.

Днем я его навещаю.

Меня подводят к двери, и я расписываюсь в регистрационной книге. В другом конце коридора — общая комната, там синий ковер, несколько диванов и столик — мясницкая колода. Чем-то смахивает на кабинет седьмого класса. Дверь в палату Джона — первая слева, он лежит там, на боку, сложив руки между ног, в комнате темно, и он на кровати. Ноги прикрыты одеялом.

Я сажусь на кровать напротив.

— Ты как?

— Запах чувствуешь? — спрашивает он.

— Какой?

— Что, правда не чувствуешь?

— Нет. Что за запах?

— Сосед прошлой ночью не добежал до сортира.

— Сосед?

— Он тоже здесь лежит, такой старый негр, его сейчас нету.

— Ох.

— Это всю ночь продолжалось. Он стонал, стучал в окно и плакал. Говорил: «Я помираю, помогите же мне, хоть кто-нибудь». Просто невероятно.

— Он правда умирал?

— Да не умирал он. Срать он хотел.

— Ты же говоришь, он стучал в окно?

— Ну, стучал. Не смог найти сортир, и облегчился прямо здесь, у окна.

— Ox.

— Потом умолк, а наутро тут повсюду было дерьмо. Оно потекло у него по ногам и вылилось в ботинки, а он ходил всю ночь…

— Ладно, я понял.

— Он ходил и оставлял отпечатки с дерьмом — и здесь, и в коридоре.

— Ясно. А потом?

— Меня перевели в другую палату на какое-то время. Потом тут все помыли, и меня перевели обратно.

— Я ничего не чувствую.

— Ну да, они чем-то попрыскали.

— Нет, пахнет хорошо, правда.

— А меня они привязали к кровати.

— Когда?

— Почти на весь следующий день, после того как меня привезли.

— Во как. — Он хочет, чтобы я разозлился за него — или впечатлился. Не понимаю, чего именно. — У них что, так принято?

— Блядь, да меня это просто бесит. Ты взгляни на мои руки.

Он показывает запястья — все растертые, голубоватые.

— И вот, взгляни.

Показывает лодыжки — они красные, в пятнах.

— Вот скажи: тебя когда-нибудь связывали?

— Дай подумать. — В голове проносятся колкости, которые я мог бы сказать. — Нет, не связывали. — Потом я добавляю: — Но я никогда не угрожал самоубийством.

— Что ты сказал?

— Ничего.

— Пошел в жопу.

— Сам иди.

— Думаете, я притворяюсь? Ты и эта сука медсестра. Черт, какая же она сучка. Она называла меня «Мартин Шин».

— Ты не похож на Мартина Шина.

— Она имела в виду, что я играю. Как будто я играл. «Апокалипсис сегодня».

— A-а. Никогда не видел.

— Серьезно?

— То есть целиком не видел. Того куска, про который она говорит, не видел.

Секунду я смотрю на него.

— Ты больше похож на Эмилио[134].

Он приподнимается на локте и смотрит на меня.

— Это не смешно.

— Знаю.

— Они меня связали потому, что решили, что я могу сделать это еще раз.

— С чего они взяли?

— Я им сам сказал.

— Но ведь это же неправда?

— Почему?

Заходит вчерашний засранец. Кожа у него в багровых и серых пятнах. Он покачивается. Минуту сидит на своей кровати и разглаживает рукой простыню. Потом встает и выходит, шаркая ногами.

Джон тянется ко мне и шепчет:

— Видишь, как он ходит? Тут все так шаркают. Торазин.

— Ясно.

— Понимаешь, меня тут заперли.

— Догадываюсь.

— В смысле, я не могу уйти, даже если захочу.

— Видишь ли…

— Но это же бред, правда? Какие-то люди, с которыми я даже не знаком, не позволяют мне уйти. Это ведь бред, просто на философском уровне.

Я соглашаюсь, что это бред.

— Я очень устал, — говорит он.

— Я тоже. — Я произношу это, пожалуй, слишком быстро. — Все мы устали.

— Нет, я правда очень устал, — говорит он.

И поворачивается на бок, спиной ко мне.

Он хочет, чтобы я его ободрил.

Я кладу ему руку на плечо. Я не могу поверить, что он нуждается в речах моего исполнения. Меня бесит, что ему от меня нужна эта речь. Но я ее произношу, собирая по кусочкам из фильмов и телепередач. Я говорю, что много людей его любят и просто не переживут, если он себя убьет, — и одновременно пытаюсь понять, так ли это. Я говорю, что у него такой огромный потенциал и ему еще так много предстоит сделать — но, пожалуй, гораздо больше я убежден, что он вообще никогда не станет использовать свое тело и разум для чего-то дельного. Я говорю, что у всех нас бывают в жизни черные полосы, и при этом еще больше злюсь на него, на его любовь к дешевым эффектам, и на его жалость к себе, — хотя, казалось бы, у него есть всё. Полная независимость, нет ни родителей, ни иждивенцев, есть деньги и ему ничего непосредственно не грозит — ни боль, ни бедствия. Он, как и я, принадлежит к 99,9 процентам. На нем нет никакой серьезной ответственности, он в любой момент может пойти куда угодно, может где угодно остаться на ночь, уехать, когда захочет — и все-таки заставляет других тратить время на свои закидоны. Но я сдерживаюсь и не произношу всего этого — лучше уж приберегу на потом, — а вместо этого говорю только добрые и позитивные слова. Сам я по большей части в них не верю, но верит он. Меня тошнит от слов, которые приходится произносить, потому что они примитивны, невозможно растолковать человеку, зачем стоит жить, — за несколько минут, на краешке кровати в психиатрическом отделении, но тем не менее мои слова его трогают, и я уже ничего не понимаю: я не понимаю, как насквозь лживые уговоры могут стать стимулом к жизни; я не понимаю, почему он так упорно добивается, чтобы мы оба общались на таком примитивном уровне; я не понимаю, как он не замечает, как по-идиотски выглядим мы оба; я не понимаю, когда именно у