Я тщательно побрился, начистил сапоги до зеркального блеска, затянул потуже офицерский пояс на гимнастерке, несколько пожухшей после того, как она побывала в парилке Куйбышевского санпропускника, пожалел, что знаки различия интенданта второго ранга уже не украшают больше петлицы ее воротника, и пошел получать орден.
Ордена вручал сам Михаил Иванович Калинин. Нас, награждаемых — в большинстве своем это были офицеры-фронтовики, — собрали в просторной холодной комнате. Перед тем, как выйти Калинину, работник его секретариата попросил нас не очень крепко жать руку Михаилу Ивановичу.
— А то у него потом очень правая рука болит! — сказал он, улыбаясь смущенно и доверительно.
Я посмотрел на своего соседа — лейтенанта-разведчика, могучего парня с ладонью как лопата, и подумал, что это предостережение не лишнее.
Калинин был бледен, проницательные и добрые стариковские глаза под стеклами очков глядели мудро и, как мне показалось, печально. Слова поздравления он произносил тихим, но внятным голосом. Когда лейтенант-разведчик получил от него свое боевое Красное Знамя, он, в нарушение церемониала, быстро сунул коробочку с орденом в карман галифе, а протянутую руку Калинина принял бережно и нежно в свои обе руки. Помня предостережение, он, видимо, не был уверен в своей деснице и опасался автоматизма своего пожатия.
Я вернулся к себе на Плющиху уже вечером. Сидел один, досадуя, что не с кем мне разделить свою радость. Вдруг зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал голос Сергея Алымова — человека щедрой и широкой души, поэта и песенника доброй гусарской закваски:
— Леня, ты что делаешь?
— Сижу дома, Сережа.
— Один?
— Один, Сережа!
— С ума сойти! — прокричал в трубку Сергей Яковлевич. — В такой день нельзя быть одному. Немедленно вали ко мне в гостиницу «Москва». У меня все готово. Будем тебя чествовать. Давай быстро!..
После тревожного мрака московских улиц оказаться в ярко освещенном, большом, теплом номере первоклассной гостиницы — какое это наслаждение!
В алымовском номере дым стоял коромыслом! Какие-то военные и штатские, в большинстве незнакомые мне люди уже сидели за столом, пили знаменитую по тем временам водку «тархун» ядовито-зеленого цвета и закусывали омлетом, приготовленным из яичного порошка. «Тархун» и омлет можно было заказывать без установленных продталонов. Алымов представил меня собравшимся, и началось… Конец вечера я помню смутно. Помню только, что в номере вдруг появился приехавший на машине прямо с фронта на один день комиссар доваторского конного полка, очень озябший в дороге, веселый человек. Он быстро отогрелся и стал нашим запевалой. Мы хором пели песни Алымова, а также «Землянку» Суркова — она только родилась тогда и быстро покорила сердца фронтовиков.
Я остался ночевать у Алымова, а вскоре после этого и совсем перебрался в гостиницу, получив разрешение в Моссовете занять номер, поскольку квартира моя попала в список «аварийных». Бессменный директор гостиницы «Москва» Василий Елисеевич Егоров помог мне получить такое разрешение. Он был не только отличным хозяином, деликатным и умным администратором, но и душевным человеком, большим другом многих писателей, артистов, художников. Умер он сравнительно недавно. В последний путь его проводили сотни, если не тысячи, любивших его москвичей.
В гостинице «Москва» я прожил около года, выезжая отсюда на Северо-Западный и Южный фронты в командировки от разных редакций.
Кто только — если взять одних лишь писателей — не пользовался гостеприимством гостиницы «Москва» в тяжелые, переломные годы войны! Один жил тут неделю — приехал с фронта и уехал назад на фронт, другой — месяц, ожидая нового фронтового назначения, третий — полгода, чтобы подлечиться и поправиться, или год, как я, — пока не дадут новое жилье или не отремонтируют старое.
Илья Эренбург своей быстрой, семенящей походкой проходил по длинному полутемному (экономия электроэнергии!) коридору и потом с той же быстротой спускался по лестнице, торопясь к себе в «Красную звезду». Фадеев отсюда улетел в Ленинград с подарками для ленинградских писателей-блокадников. Сюда привезли из Ленинграда больного Вячеслава Шишкова, и здесь он, отдохнув и окрепнув, стал писать для «Красного воина», тряхнув стариной, потешные солдатские рассказы. Мы часто гуляли с ним по Охотному ряду. В шубе с бобровым воротником, в бобровой шапке, с бородой фавна, с бровями, приподнятыми к вискам, с хитроватыми монгольскими глазами — он был похож на героя своего романа, знаменитого удачливого добытчика золотишка, только словесного. На него оглядывались прохожие — так он был необычен и колоритен среди серошинелыюй военной уличной толпы.
Здесь живали Зощенко, Гроссман, Катаев, Тихонов, Симонов, Микола Бажан, Янка Купала, Ванда Василевская, Корнейчук, Рыльский… Здесь я встретил своих друзей белорусов, с которыми вместе пережил прорыв нашего Брянского фронта генералом Гудерианом в начале октября 1941 года, — Михася Лынькова, Петруся Бровку, Максима Танка. Петрусь Бровка был строен и худ, а розовощекий Максим Танк и совсем выглядел комсомольцем.
В номере у меня часто собиралась веселая компания, в которую входили художник Борис Ефимов, Ираклий Андроников (когда он наведывался в Москву с фронта) и Евгений Петров. Забегала на огонек артистка МХАТа Нина Валериановна Михаловская, непременная участница мхатовских фронтовых концертных бригад. Отличная чтица, она читала на фронтовых концертах мои рассказы.
Однажды — это было летом 1942 года — утром ко мне в номер зашел Евгений Петров и попросил дать ему иголку — пришить белый подворотник к гимнастерке. Я нашел иголку и дал ему. Горничная, убиравшая номер, сказала:
— Нельзя так давать иголки — поссоритесь. Надо сначала друг дружку уколоть — тогда ничего, обойдется.
Смеясь, мы кольнули друг друга иголкой, хотя знали, что вряд ли мы когда-нибудь поссоримся, потому что дружеские наши отношения были построены на прочном фундаменте.
Выполнив ритуал, Евгений Петрович взял иголку и ушел. В тот же день он улетел в осажденный Севастополь, в свою последнюю фронтовую командировку, — за материалом для американских агентств печати, советским корреспондентом которых он был в Москве. Прошло какое-то очень короткое время, и я узнал о его гибели при авиационной катастрофе на обратном пути из Севастополя — Новороссийска в Москву.
Еще тридцать с лишним лет прошло с того дня. Кого только не видела гостиница «Москва» за это время в своих стенах! В книге, где знатные постояльцы оставляют свои автографы-записи, вы найдете фамилии бывшего министра иностранных дел Великобритании, лейбориста Эрнеста Бевина, знаменитого физика, борца за мир Жолио-Кюри, поэта Пабло Неруды, архиепископа Хьюлетта Джонсона и советского дипломата Трояновского. Вот уж точно — «все побывали тут»!
Я прохожу частенько мимо фасада гостиницы, с которой так много связано у меня дорогих воспоминаний, занятый своими будничными, каждодневными делами и мыслями. Но бывает иногда — вдруг почему-то забьется сердце чаще. Подняв голову, я ищу глазами окно комнаты на седьмом этаже, в которой я жил. В памяти возникает ледяная, темная, военная Москва, черные громады домов, черные улицы, голос Левитана по радио, милые лица ушедших друзей. Все это было, было, и от этого никуда не деться! Ни прибавить, ни убавить — как сказано у поэта.
Рассказы из моей жизни
I. Андреев
Зимний петербургский вечер. За окнами нашей детской комнаты густыми хлопьями валит мокрый снег. Мы с братом уже лежим в кроватях. Сегодня нас уложили раньше обычного, потому что папа и мама уезжают на концерт.
Тихо скрипнула дверь. Мы притворяемся, что уже спим, а сами, чуть приоткрыв глаза, видим, как в детскую осторожно, на цыпочках, входят отец и мать. О, какие они сейчас нарядные, торжественные, не похожие на обычных, каждодневных папу и маму! Они пришли попрощаться с нами. Папа в черном фраке с белой крахмальной грудью стал стройнее, моложе. Очки в легкой золотой оправе, распущенные рыжеватые усы… Как всегда, у него на лице улыбка — его, папина, добродушно-насмешливая.
Тяжелый шелк маминого вечернего платья таинственно шуршит. Мамины теплые губы касаются моего лба.
Пама и мама уходят так же тихо, как вошли. А мы садимся в постелях и, завернувшись в одеяла, начинаем разговаривать.
Я уже знаю, что папа и мама поехали «на концерт к Андрееву» и что папа будет там играть на балалайке. Но что такое «концерт» и «оркестр», представить себе не могу.
Я знаю также, что мой папа доктор, он лечит ухогорлонос (эти три слова для меня сливаются в одно), а по утрам уезжает на службу в госпиталь. Но в доме у нас больше говорят о музыке, чем о болезнях и лекарствах. А музыка — это Андреев!
Отец играет на балалайке, на домре, на гуслях, на гармонике, на пастушеской жалейке, не говоря уже о рояле и гитаре. Любой народный музыкальный инструмент живет, звенит и поет в его ловких руках. У него абсолютный музыкальный слух. Когда он увлечен балалайкой, он говорит только о балалайке и играет дома только на ней. Завтра на смену балалайке приходит жалейка, и тогда из его солидного докторского кабинета летят пронзительные и печальные звуки пастушеского рожка. Больным, пришедшим на прием, говорят:
— Обождите одну минуточку. Сейчас доктор кончит играть и вас примет!
И все это — для Андреева и во имя Андреева!
И вот наконец я увидел самого Андреева и услышал его оркестр. Нас с братом взяли на концерт. Не помню, где он происходил. В памяти остался роскошный, сверкающий зал, переполненный до отказа. Мы с мамой сидим в одном из первых рядов. На эстраде перед потными пюпитрами расположились молодые мужчины — все в черных фраках с белыми манишками.
Я таращу глаза, тщетно пытаясь разыскать среди них отца.
— Мама, где же папа?!
— Ну, вон же папа сидит. С балалайкой. Видишь?
— Где?
— Да вон же!