Увы, у меня плохое зрение. Я чуть не плачу.
— Где он, мама?! Там?
— Нельзя пальцем показывать. Не там, а там!
Я все ищу глазами отца, вдруг по рядам прокатывается волна аплодисментов. Она вызывает другую, а через секунду уже весь зал бурно аплодирует вышедшему из-за кулис на эстраду очень худому, очень изящному молодому брюнету с черной остроконечной бородкой.
Зал продолжает бушевать:
— Андреев!.. Браво, Андреев!.. Василий Васильевич, браво!.. Андреев!.. Андреев!..
Молодой брюнет, похожий на оперного Мефистофеля, одетый в безукоризненный фрак (он носил его с особой, чисто андреевской элегантностью, и художники, рисовавшие в газетах того времени дружеские шаржи, изображали Андреева обязательно во фраке), раскланивается с публикой. Он становится за дирижерский пульт — стройный и тонкий, как единица, и поднимает обе руки красивым крылатым жестом.
Взмах его волшебной палочки — и концерт начался.
В программу андреевских концертов входили и русские народные песни, и самая сложная классика. С блеском подлинного, тончайшего артистизма андреевские музыканты исполняли на балалайках всех видов, на домрах, гуслях, жалейках и на других великорусских народных инструментах полярные по своему характеру и тональности музыкальные произведения. Успех андреевских концертов всегда был феноменален.
Таким он был и в тот вечер. Помню, какой восторг вызвал у слушателей вальс — удивительно мелодичный, страстный и нежный. Как и все слушатели, я изо всех сил тоже хлопал в ладоши, требуя бисирования.
Мама наклонилась ко мне и сказала с гордостью:
— Этот вальс сам Василий Васильевич сочинил!
После концерта мы пошли за кулисы. Отец, сияющий, радостный, подвел нас с братом к Андрееву. Василий Васильевич потрепал меня по щеке худой рукой с длинными, породистыми пальцами, спросил, улыбаясь:
— Ну, Леня, скажи, на чем ты будешь играть, когда вырастешь?
Я ответил:
— На тромбоне!
Все вокруг засмеялись. Но я не хотел никого смешить, я сказал правду. У меня не было слуха, и все попытки отца приохотить меня к какому-либо музыкальному инструменту были безуспешны. Единственный инструмент, который мне нравился, был тромбон Петра Петровича Каркина, тоже андреевского музыканта, друга отца, усатого и весьма респектабельного старого холостяка, жившего у нас в доме и ставшего как бы членом нашей семьи. Финн по национальности (его настоящая фамилия была Коркияйнен), он отличался большим и своеобразным юмором. Он разрешал мне возиться с тромбоном, а чтобы я его не ронял на пол, привязывал тяжелый инструмент веревочкой к стулу. Ценой больших порций слюны и заглотанного воздуха мне иногда удавалось извлечь из тромбона Петра Петровича на редкость противные звуки. Мне самому они нравились скорее не как звуки, а как плод усилий.
Оркестр В. В. Андреева состоял из профессиональных музыкантов (как, например, тот же П. П. Каркин; помню еще Ф. Ренике) и петербургских интеллигентов, для которых музыка была или второй профессией, или любимым занятием.
У Андреева в оркестре играли крупный столичный инженер В. Т. Насонов, адвокат, юрисконсульт многих торговых фирм П. О. Савельев, мой отец — врач С. Л. Попов, горный инженер Привалов и другие.
Отец встретился с Андреевым, будучи еще студентом Военно-медицинской академии, и стал одним из первых андреевцев. Вместе с оркестром Андреева он побывал в Париже в 1900 году, на Всемирной выставке, когда русский балалаечный оркестр впервые приобрел европейскую известность и поднялся на первую ступеньку трудной и высокой лестницы мировой музыкальной славы. У меня сохранилась бронзовая медаль в честь этого события, привезенная отцом из Парижа.
Вершины своего международного признания оркестр Андреева и сам Василий Васильевич достигли перед первой мировой войной, когда андреевцы побывали на гастролях в США. Русская балалайка тогда буквально свела с ума всю Америку. Концерты прославленного русского оркестра делали невиданные сборы. Газеты не скупились на похвалы самого высокого тона. Ловкие американские дельцы немедленно стали выпускать одеколон «Андреев» и подтяжки «Балалайка». Лишь балет нашего Большого театра спустя много лет имел в Америке успех такого же накала.
У матери Андреева, Софьи Михайловны, было небольшое имение Марьино в Вышневолоцком уезде бывшей Тверской губернии. Это исконно русские, поэтические, очень красивые места. Здесь проходят отроги Валдайской возвышенности, среди дремучих прекрасных лесов разбросаны многочисленные синеокие озера. Шишкин и Левитан бывали тут, и не только бывали, но и писали этюды с натуры.
Именно В. В. Андреев «сосватал» здесь отцу дачу — старый уютный помещичий дом. Владел им когда-то какой-то местный «господний раб и бригадир» — помещик Пыжов, завещавший его своей любовнице, крепостной красавице, получившей по завещанию дом и вольную. Потомок этой красавицы, мещанин, отставной унтер-офицер гвардейского кирасирского полка Н. А. Назаров, в течение многих лет и сдавал внаем отцу на все лето этот дом, обставленный редкой по красоте павловской и елизаветинской мебелью красного дерева.
Дом Назарова был в Молдине — отсюда до дома Андреева в Марьине километра полтора-два, если не меньше. Когда Андреев приезжал на отдых в Марьино, он часто заходил к нам запросто, а нас с братом родители порой брали «в гости к Василию Васильевичу».
Софья Михайловна, его мать, была женщиной примечательной. Столбовая тверская дворянка, дочь героя Отечественной войны 1812 года, она была резка на язык, отличалась независимостью суждений (могла публично, на балу, так «отбрить» губернатора, что он не знал, куда деться), в семьдесят с лишним лет танцевала мазурку и ездила верхом, как гусар. Своего «Васеньку» (если не ошибаюсь, Василий Васильевич был ее внебрачным ребенком, от человека не ее «круга» — мещанина Андреева) она боготворила. Мы, дети, ее немножко побаивались, хотя она была с нами ласкова и мила, как добрая бабушка. Но, обращаясь к нам, она задавала вопросы по-французски и требовала, чтобы мы отвечали ей непременно тоже по-французски. Эта ее страсть превращала наше общение с Софьей Михайловной в некий экзамен. А какой же уважающий себя мальчик любит экзамены?! Василий Васильевич же говорил с нами только по-русски, да еще всегда весело, с шуточкой, с доброй подковыркой. Андреев был влюблен в Россию, в русский народ, в русское искусство. Он даже одевался летом в русский кафтан старинного покроя, накинутый на плечи, в русскую алую или белую рубаху с цветным шелковым пояском, в шаровары и высокие сапоги. В Марьинском парке он построил для себя по рисунку Рериха (а может быть, Врубеля) «Избушку на курьих ножках» — очаровательное бревенчатое гнездышко. В этой избушке он любил принимать своих гостей. Стульев не было, полагалось сидеть на лавках. Но Андреев не был «квасным патриотом» и надутым поклонником стиля «рюсс». Его «русский дух» был органичным и естественным выражением его влюбленности в Россию. Так же, как была органична и его глубокая народность. Это была та высокая и художественная народность, которая водила пером Пушкина, когда он писал «Сказку о царе Салтане», и напевала на ухо Римскому-Корсакову мелодии «Золотого петушка». Конечно, могучая стасовская пропаганда оказала на Андреева свое благотворное влияние. Он был национально-самобытен в своем искусстве. Но ведь всякое настоящее искусство обязательно национально и обязательно народно!
Глубокая народность В.В. Андреева проявилась и в том, что он нашел С.И. Налимова — тверского «левшу», деревенского столяра — золотые руки, создавшего знаменитую андреевскую балалайку. Она же и привела бывшего «солиста его величества», светского баловня и замечательного музыканта в революционный стан в грозные годы гражданской войны. Народный музыкант Андреев в трудную, роковую для народа минуту был с народом. Как известно, он умер, смертельно простудившись во время поездки с оркестром на колчаковский фронт. Старый андреевец И. И. Алексеев вспоминает, что, когда больного Андреева в особом вагоне отправляли в Петроград, туда была послана телеграмма, чтобы о болезни его дали знать доктору Попову, который «сделает все, что надо». Отправители этой телеграммы, увы, не знали, что самого доктора Попова в это время уже не было в живых. Отец мой умер от сыпного тифа в Ростове-на-Дону, сорока трех лет от роду.
…Как-то я собрался и поехал в Брусовский район, Калининской области, — в места своего детства. Молдинский дом Назаровых, в котором мы жили, оказался целым и невредимым. Его занимает сейчас правление колхоза «Молдино». Это знаменитый колхоз-миллионер, его слава гремит далеко за пределами Калининской области. Я сидел у окна в нашей бывшей детской, смотрел на белую левитановскую дорогу среди желтых ржаных полей и слушал доклад председателя колхоза Петрова, здешнего уроженца, талантливого колхозного организатора, бывшего офицера Советской Армии. Доклад был о преодолении пережитков прошлого в сознании людей, и это был хороший доклад. Но я сидел и думал не о том прошлом, которое нужно преодолевать, а о том, которым надо гордиться. Я думал об Андрееве.
II. Чистка
Давайте сначала условимся, что нужно понимать под словом «чистка», потому что «чистка» понятие многозначное. Партийная чистка, например, — это совсем особое дело. Я имею в виду организованный открытый процесс очищения того или иного общественного или государственного организма от «осколков разбитого вдребезги» и прочих нежелательных элементов.
Чистку советского аппарата проводили специальные комиссии, создаваемые по вертикали: вас чистила низовая, а «наверху» действовала центральная комиссия, разбиравшая в кассационном порядке жалобы вычищенных «внизу». Она или восстанавливала их на работе или оставляла жалобу без последствий, и тогда… худо было жалобщику!
Так вот такую общегражданскую чистку я за свою жизнь проходил дважды. В первый раз чистка прихватила меня в 1923 году в краевом южном городе, где я учился в университете, на факультете общественных наук, сокращенно ФОН, что расшифровывалось студенческими остряками как факультет ожидающих невест. Действительно, подавляющее большинство наших слушателей составляли хорошенькие девушки, «мамины дочки» из «приличных домов».