Когда мы вышли из школы, он сказал мне с сильным акцентом, что его зовут Сулайман и чтобы я садился на рыжего жеребца, а «малчик» пускай сядет на вороного — тот поспокойнее. Мы так и сделали.
Как только я оказался в седле, сунул ноги в стремена и разобрал поводья, я понял, что шутки с Буцефалом (так мысленно я окрестил рыжего жеребца) плохи. Этому сильному, застоявшемуся в пожарных конюшнях, хорошо откормленному животному нужен был другой всадник!
Приплясывая, клоня вбок голову, чтобы укусить меня за колено, Буцефал пошел шагом за милицейским мерином. Но как только мы выехали на улицу, ведущую к городской площади, где у чайханы скопились арбакеши со своими арбами, он, почувствовав запах их кобылиц, рванулся и помчался галопом, не разбирая дороги, прямо на них. Поднялся ужасный крик и гам, арбакеши ругали меня по-киргизски и по-русски — многоэтажно, Буцефал визжал и вставал на дыбы, пытаясь сбросить меня с седла, дабы я не мешал ему заниматься тем, чем он хотел тут же, на площади, заняться, я звал на помощь Сулаймана. Общими усилиями арбакешей и милиционера мое рыжее чудовище удалось обуздать, мы покинули площадь у чайханы и выехали всей троицей на дорогу из города. Ко мне подъехал Юра на своем вороном, чтобы выразить сочувствие, но тогда вороной и рыжий жеребцы затеяли между собой междоусобную драку, и опять был крик и гам, и опять Сулайман сумел разъединить враждующие силы и разбросать нас с Юрой в разные стороны.
Буцефал успокоился лишь тогда, когда мы очутились за городом, в степи. Здесь я дал ему поводья, и он пошел галопом так, что у меня в ушах засвистело. Пригнувшись к луке седла, я отдался наслаждению скачки. Сулайман и Юра отстали от меня, они тоже мчались галопом, но догнать Буцефала было не так-то просто. Километров шесть до узбекского кишлака, где у нас намечена была остановка для чаепития и завтрака, мы пролетели в одно мгновение. Я стал сдерживать коня, да он и сам, видимо, решил перевести дух и пошел широкой, очень удобной для всадника рысью, и я подумал, что мы с ним достигли, пожалуй, какого-то взаимопонимания. Но, увы, как только показались крыши кишлачных домов и зеленые купы шелковиц и фруктовых деревьев, он снова рванулся и пошел наметом. Мы выскочили на главную улицу кишлака. И опять впереди возникла площадь с чайханой, арбакешами и дымящимися на земле самоварами. Буцефал, не разбирая дороги, мчался туда, на все это столпотворение. Я изо всех сил тянул за поводья из сыромятной кожи, стискивал его горячие бока своими ногами, кричал и ругал его, но он продолжал скакать сломя голову, прямо на горячие самовары.
Люди стали разбегаться в разные стороны, как пехотинцы, внезапно атакованные вражеской конницей. Еще минута — и произошло бы несчастье, но какой-то храбрый арбакеш в белой рубахе и белых штанах, в вышитой тюбетейке, с алой розочкой за ухом кинулся навстречу обезумевшему жеребцу и остановил, повиснув на его поводьях. Когда я сошел, а вернее сказать — сполз с седла, меня никто не срамил и не ругал. Кожа на моих пальцах была содрана и висела ленточками — сыромятные ремни поводьев сделали свое дело.
Нас усадили на помосты в чайхане, укрытые коврами, напоили чаем с горячими лепешками, накормили дынями и виноградом. Явился местный фельдшер-узбек, обработал мои пальцы йодом и еще чем-то, перевязал, и мы, передохнув, решили ехать дальше. Великодушный Сулайман уступил мне своего надежного мерина, а сам сел на Буцефала, который сразу присмирел, — понял, что с этим всадником баловаться не стоит.
Ехали мы цепочкой: впереди я, потом Юра, а позади наш ангел-хранитель в милицейской фуражке, с карабином за плечами.
Тропа шла все вверх и вверх, все круче и круче, кое-где мы пробирались по карнизу скалистых вершин, и тут я оценил в полную меру ум, смелость и сноровку киргизской горной лошади. Как красиво, осторожно и вместе с тем уверенно ставил милицейский мерин свои железные ноги на узкую, как лезвие ножа, каменистую тропу, даже не косясь при этом на пропасть внизу, где во все свое пенное горло хохотала какая-то безымянная речонка. Пожарные жеребцы покорно шли следом за ним — они явно признали мерина своим вожаком!
Только к вечеру, когда уже начинало темнеть, мы спустились в долину и оказались у цели своего путешествия.
Мрачное, но довольно широкое ущелье среди скал. Ворочая с ритмичным грохотом и скрежетом камни, несется стремительная, как все горные потоки, река. Вода в ней почти черная, название у реки — Кара-Су (черная вода) — очень точное. А на песчаных плоскостях берегов проступают темные большие пятна.
— Вот, — сказал Сулайман, — люди говорят: это нефть выходит!
— Тут даже пахнет нефтью! — восторженно крикнул Юра с седла.
Вся практическая бессмыслица нашей рекогносцировки стала для меня впечатляюще ясной. Приехали и увидели пятна. А дальше что? Про эти пятна по берегам Кара-Су в Ташкенте и без нас знают. Какую проблему промышленной разработки джалалабадской нефти я, круглый невежда в этих вопросах, могу поставить в газете?! Но тут я вспомнил скептическую усмешку редактора «Правды Востока» и его отеческое напутствие («Вам просто нужно поездить, присмотреться к жизни!») и вернул себе душевное равновесие.
С важным видом я вытащил из кармана свой блокнот и спросил Сулаймана, где мы примерно находимся сейчас, ориентируясь на Джалалабад как на отправной пункт нашего путешествия. Сулайман ответил. Я записал его весьма сомнительные данные в блокнот, и мы тронулись в обратный путь.
В горах темнеет почти мгновенно. Не успели мы взобраться по тропе на первую вершину, как уже стало совсем темно. Утомленные кони ступали тяжело, даже мерин-вожак стал оступаться. Теперь первым в цепочке ехал Сулайман на моем Буцефале. Мы выехали на какую-то горную полянку, заросшую высокой травой и дивными цветами. Сулайман подъехал ко мне и сказал:
— Лошади устали. Здесь недалеко аил, там у меня родич председатель кооператива, будем у него ночевать. Я поеду поищу дорогу, а вы меня здесь ждите, никуда не ходите.
Сказал и растаял в темноте. И мы с Юрой остались вдвоем ночью в горах Киргизии. Над головой звезды, крупные, равнодушно-чужие, впереди и позади — мрак и могильно глубокая тишина, нарушаемая лишь фырканьем и хрупаньем наших коней, жующих сочную, влажную траву. Холодно, тоскливо и жутко.
— Юра, как вы? — спросил я своего спутника. — Не страшно вам?
Мальчик ответил на мой вопрос своим, жалобным:
— Как вы думаете, Леонид Сергеевич, Сулайман вернется?
— Конечно, вернется! — успокоил я его, а сам подумал: «Посмотрим. Мало ли что бывает ночью в горах, тем более что Сулайман поехал не на своей лошади!»
Прошло, наверное, минут сорок, когда мы услышали крик в ночи и узнали голос Сулаймана. Он кричал нам издали:
— Я еду к вам, не бойтесь!
Он выехал к нам из мрака ночи, наш милый Сулайман, такой же приветливый и веселый, как в начале путешествия.
— Мало-малу забыл дорогу, теперь вспомнил, — бодро сказал он, виновато улыбаясь при этом. — Тут недалеко будет спуск, худой спуск, но лошади пройдут, ничего. Я первый поеду, потом малчик, а потом вы. Только коню не мешайте, он сам найдет, куда надо идти.
Да, спуск был худой! Но лошади прошли. Я не мешал мерину. Даже тогда, когда он оступился и из-под копыт куда-то в чертову тьму долго летели мелкие камни, я заставил себя не вскрикнуть и не дернул за поводья.
Мы въехали цепочкой в спящее селение, с трудом нашли дом родича Сулаймана. Милиционер слез с коня и стал стучать в ворота надворья. Залаяли собаки, забегали люди, в окнах зажегся свет.
Не прошло и часа, как мы уже сидели на кошмах, на подушках, на ватных одеялах в верхней веранде дома и ужинали при свете керосиновых ламп. Хозяин дома, председатель аильского кооператива, так же, как и Сулайман, член партии, даже похожий на него, такой же веселый и приветливый усач, угощал нас овечьим сыром, вареной бараниной, зеленым чаем с баранками — всем, что нашлось в доме в ночную пору.
Впервые я узнал, что такое среднеазиатское вообще, и киргизское в частности, гостеприимство!
Хотя от усталости все плыло передо мной и куда-то уплывало, но экзотика сама настойчиво лезла в глаза. Хозяин брал руками из миски бараньи кости с мякотью и вручал сидящим за сервированной кошмой, устилавшей пол, — сначала нам, гостям, потом членам своей многочисленной семьи. Вот он сам взял себе мясную косточку, оторвал зубами немного мяса, пожевал и передал ее сидевшей рядом с ним женщине. Потом взял еще косточку, похуже, пожевал мясцо и передал ее другой женщине — помоложе первой. Третья косточка досталась третьей молодухе, с ребеночком на руках. Он сидел на коленях у матери и таращил на керосиновую лампу хорошенькие, черные, чуть раскосые глазенки. Все три женщины были жены председателя аильского кооператива.
Ужин завершился холодным, кисловатым, бьющим пупырышками в нос отличным кумысом, этим напитком богатырей. Мы пили его из одной ходившей по кругу пиалы. В те времена отказаться пить из общей чаши значило нанести большую обиду хозяевам.
Спали мы как убитые тут же, на веранде, на этих же подушках и одеялах, и утром, чуть свет, тронулись в обратный путь. Ноги у меня почти не сгибались в коленях, выполнить совет поэта — сесть на собственные ягодицы и катиться для того, чтобы познать покатость земли, — я бы тогда не смог по той причине, что сидеть мог только бочком, прикасаясь к покатой плоскости лишь половинкой отпущенного природой человеку целого. Буцефал с запавшими боками, с подобревшими, осмысленными глазами был совсем не похож на то рыжее чудовище, которое плясало и безобразничало на площади в Джалалабаде. Я потрепал его по шее, расправил светлую челку, погладил по теплому, нежному храпу, и он охотно принял мою ласку. Решено было возвращаться домой каждому на своем коне. С трудом, с помощью Сулаймана, я взобрался на Буцефала, устроился в седле по-дамски, боком, и мы покинули гостеприимный дом аильского кооператора.
…Джалалабадский администратор — тот, который снаряжал нас в наше путешествие, — выслушал мой рассказ о поездке в горы с улыбкой, которую даже не пытался скрывать, и сказал сочувственно: