Правила игры строго определены. Временами хочется устроить розыгрыш… например, прочитать доклад-шараду, где понятие, вокруг которого выстраивается весь текст, не будет названо ни разу (ведь еще со времен Цюй Пэна известно, что в шараде «шахматы» не может быть только слова «шахматы») — прочитать, а потом наблюдать, как слушатели один за другим встанут, чтобы дополнить и уточнить, радостно, точно школьники, выкрикивая отгадку.
Или рассказать об удивительном (вымышленном) случае с человеком, который принимал ванну, а его брат на противоположной стороне земного шара внезапно стал чистым.
Увы, подобный демарш был бы крайне негативно оценен профессиональным сообществом — и потому Гэри в очередной раз приготовил ничем не выдающийся доклад, который, очевидно, заслужит негромкие аплодисменты и сдержанное одобрение аудитории.
В ожидании своего выступления он слушает чужие, и мысли скачут, как на скучной лекции в студенческие годы.
Тараканы из Der Sturmer напоминают о тараканах, которые вдруг завелись в душевой их нью-йоркской квартиры. Гэри уже боялся заходить в душ, особенно ночью, когда тараканы разбегались от включенного света, словно черные точки перед глазами. Месяц назад он написал письмо домовладельцу с просьбой как-то решить проблему — и получил уклончивый ответ, что проблему тараканов будут решать глобально на уровне всего дома. Если Гэри что-то понимает в инсектологической риторике Манхэттена, это значит, что проблема так и не будет решена.
Следующий докладчик говорит о семантике белого-как-чистого и черного-как-грязного, и Гэри вспоминает платье Омоту, темнеющее от брызг воды, и думает, что если бы они не вернулись назад к столику (Тамми мирно слушала совсем уже пьяного Оливера), то влажная ткань почернела бы и слилась с кожей Омоту, символически раздев ее перед Гэри.
Он напился вчера, да, напился как дурак и ревновал Тамми к Оливеру. Как это ему пришло в голову?
Понятно как. Он всегда знал, что недостаточно хорош для Тамми. В тот момент, когда Гэри увидел их вместе, в голубой воде бассейна, он понял, что Оливер был бы для Тамми лучшей парой, чем он сам.
Но все равно: ревность — проявление инстинкта мужчины-собственника, она унижает, она недостойна современного человека. Потому утром Гэри сказал, что Тамми совершенно ни к чему слушать его доклад — она и так знает все, о чем он будет говорить: каждую свою мысль он сто раз проговаривал с ней в их нью-йоркской квартире. Так что Тамми нечего делать на этой скучной конференции, и он будет только рад, если она пойдет на пляж вместе с Оливером и Омоту.
Ну, молодец. Проявил сознательность. Выступай теперь перед равнодушным залом таких же скучающих профессоров, как и ты сам.
Вздохнув, Гэри берет папку с докладом и под жидкие аплодисменты поднимается на кафедру.
Он заметил Омоту, как раз когда приступил к выводам — сформулированным, несмотря на очевидную самому Гэри банальность, в меру изящно и парадоксально. Она сидит в пятом ряду, скрестив длинные черные пальцы, косички на ее голове покачиваются в такт кивкам. Похоже, сидит уже давно — только близорукий Гэри мог не заметить раньше. Дыхание перехватило: почему Омоту тут? Опять поругалась с Оливером? И, значит, Тамми…
От волнения Гэри пропускает промежуточный тезис и, извинившись, возвращается назад. Какой ерундой кажется сейчас все, что он говорит. Закончить скорее, узнать у Омоту, куда подевались Тамми и Оливер. Ей же тоже должно быть не все равно? А может, может она сама рада избавиться от надоевшего и хамоватого любовника?
Гэри не может рассмотреть выражение лица Омоту, но ему кажется: она улыбается. Может, ей просто нравится его доклад? Вряд ли, конечно.
Оттараторив выводы, Гэри возвращается в зал, председатель объявляет перерыв, и все устремляются к термосам с кофе.
Гэри пытается протолкнуться к Омоту, но кто-то берет его за локоть. Он оборачивается.
— Прекрасный доклад, милый, — говорит Тамми, — хорошо говорил, только в конце немного скомкал.
— Ты была тут?
— Ну да. Пришла, еще на нацистских тараканах, но не могла до тебя добраться. Махнула рукой, но ты не заметил.
— А Оливер?
Тамми пожимает плечами:
— У него какой-то конференц-колл, он все утро проторчал в номере. Мы с Омоту плавали в бассейне. Она, кстати, тоже собиралась прийти.
— Да-да, — кивает Гэри, — я ее видел, вот же она!
Раздвигая толпу туго затянутым бюстом, Омоту спешит к ним модельно-спортивным шагом.
— Гэри, я потрясена, — кричит она, — даже не ожидала, что ты занимаешься такими интересными вещами!
Оливер и Омоту сидят в креслах бизнес-класса. Они покидают Кауаи — и вместе с ними исчезает возможность смотреть на Гэри Розенцвейга как мелкого невротика, нью-йоркского неудачника из Сити-колледжа, пародийную фигуру, составленную из цитат Вуди Аллена.
Омоту глядит в окно — далеко внизу посреди бескрайнего океана маленький остров, затерянный между Америкой и Азией, песчаные пляжи, плавники акул в прибрежных водах, угрозы цунами, тропические цветы, пальмовые листья и полуголые гаитянки. Нигерия — где-то на другом конце света, в другом океане, в другом полушарии.
Оливер опускает спинку сиденья и надевает наглазник: в самолете он любит спать. Омоту достает из сумки толстый роман в красно-белой обложке.
След от самолета растворяется в тихоокеанском небе, крылатая серебряная капля удаляется, превращается в точку, исчезает.
Покрытый мхом камень, на нем — иероглифы и даты. Рядом — свежие цветы.
— Ты представляешь, — говорит Гэри, — это же больше ста лет, прошлый век… то есть позапрошлый, — поправляется он.
Тамми в легком летнем платье, в плетеной зеленой шляпе из пальмовых листьев — да-да, от того самого древолаза из Бруклина! — нагибается и пытается разобрать дату: 18… а дальше стерлось. Но цветы свежие.
— Ты можешь разобрать иероглифы? — осторожно спрашивает Гэри, — вроде японцы их заимствовали…
— Что тут разбирать? — пожимает плечами Тамми, — имя, фамилия, профессия — что еще тут могли написать?
— Потрясающе, что они до сих пор приносят цветы на могилы своих предков, — говорит Гэри.
Тамми пожимает плечами.
Они молча идут между могильными камнями, Тамми легко касается рукой его кисти. Ветерок доносит запах — духи, названия которых он не помнит, воткнутый в шляпу цветок, названия которого не знает.
— Почему Оливер считал, что нам обязательно надо сюда? — спрашивает Тамми.
Оливер и Омоту улетели два дня назад — ни Гэри, ни Тамми не сказали о них ни слова, будто бы их и не было здесь.
Молчание — как непроницаемая завеса, как меч Зигфрида. И вот наконец Тамми говорит:
— Почему Оливер считал, что нам обязательно надо сюда?
— Почему? — повторяет за ней Гэри. — Ну, может, он думал: тебе, как азиатке, интересно японское кладбище на Гавайях?
— Ты же знаешь — моя семья бежала от японцев. Из Шанхая, в 1936-м.
Гэри кивает.
— Ты удивляешься, что японцы помнят своих предков спустя сто лет, — говорит Тамми, — но это потому, что ты не понимаешь, насколько предки определяют нашу жизнь. Я подумала на днях, что если бы бабушка и дедушка не убежали тогда, мы бы не поженились с тобой.
— Ну да, — соглашается Гэри, — ты бы выросла в коммунистическом Китае, жила бы сейчас где-нибудь в Пекине или в том же Шанхае… Мы бы вообще не были знакомы.
— Нет, — качает головой Тамми, — не это. Все было бы иначе, если бы бабушка и дедушка не бежали в Гонконг, а, скажем, родились там. Я была бы не гонконгская девушка родом из Шанхая, а просто — гонконгская девушка. И, может, в 1997-м я бы не так боялась и не вышла бы за тебя. Вон сколько моих одноклассниц остались — и ничего, живут, пишут, что всем довольны.
Гэри замирает. То есть они продолжают идти между могильных камней, но ему кажется, будто он замер и время замерло, сам воздух стал плотным и вязким, словно обеззараженная вода в бассейне. В 1997-м я бы не так боялась и не вышла бы за тебя. Он хочет переспросить: что ты сказала? — но не может вымолвить ни слова.
— Это только кажется, что люди убегают, потому что боятся будущего, — продолжает Тамми, — на самом деле, мы бежим, потому что боимся прошлого. В нас живет память о тех, кто убежал, и тех, кто не смог убежать. Память о родных, знакомых, соседях. Тех, кто остался в Шанхае, когда пришли японцы. Тех, кто не ушел с Гоминьданом в 1949-м. Тех, кто сгинул во время чисток и культурной революции. Мы все здесь — потомки тех, кто смогли сбежать, потомки выживших.
Тамми говорит и все время чуть гладит руку Гэри, и он понимает: он — та самая лодка, на которой вьетнамцы уплывали от коммунистов, плот, на котором кубинцы бежали от Кастро, спасательный круг, в который три года назад вцепилась Тамми и вместе с ней — ее мертвые дед и бабка. И он в ответ тоже вцепляется в ее руку, последней, отчаянной хваткой, так сильно, что Тамми вскрикивает, и Гэри, повернувшись, шепчет пересохшими губами: Ты не бросишь? Ты меня не оставишь? — как будто молит о спасении.
Ветер колышет подол цветастого платья, ветер доносит запах неведомых духов и тропических цветов, гавайское солнце сквозь щели в плетеной шляпе расцвечивает лицо Тамми оспинами светлых пятен. Японское кладбище, древнее, но не заброшенное, за тысячи миль от ее Гонконга и Шанхая, его Нью-Йорка и Литвы.
— Я люблю тебя, — говорит Тамми, — зачем бы я стала об этом рассказывать, если бы не любила? Неважно, почему я вышла замуж в 1997-м — важно, почему я с тобой сегодня.
Поднимаются на лифте, открывают дверь ключом, входят в квартиру — и Гэри, бросив чемодан в прихожей, сразу бежит в ванную: вымыть руки бактерицидным мылом, смыть грязь двух аэропортов. За спиной привычно посмеивается Тамми — не первый перелет, не первое возвращение, все, как всегда.
Нет, не все.
На пороге ванной Гэри замирает. Дыхание перехватывает. Неслышный крик рвется из легких, дрожь корежит тело. Закрыв глаза, на ощупь закрывает за собой дверь, поворачивает ручку и сползает вниз. Считает вдохи и выдохи, пять, нет, лучше десять — и только потом открывает глаза.