Душевная травма — страница 14 из 52

— Проснись, караульщик поганый!

Со сна Ленька ничего не помнил и ничего не понял. Сел, стал протирать кулаком глаза. Куприков продолжал яриться:

— Я тебе что приказал? Караулить их! А ты… кулак под голову и в объятия к Марфеи?! Я тебя научу, как спать на посту! Рапорт на тебя подам, со службы прогоню с волчьим билетом!..

— Ничего же не случилось, дядя Ваня! — примирительно сказал Ленька. — Если бы они скрылись, пока я спал, тогда другое дело. А то ведь вон они, голубчики, в полном составе! — он показал на браконьеров — они сладко спали на своем моховом ложе под сосной.

— Ну и дураки, что не скрылись! Я бы на их месте обязательно скрылся! Ты думаешь, что как ты есть молодой егерь, так тебе все будет прощено? Нет, брат, вас, молодых, по башке не бить, добра не видать!..

Он долго срамил и пушил Леньку. Тот все молчал, но в конце концов не выдержал и огрызнулся:

— Вы меня, Иван Лукьянович, на пушку не берите. Я тоже могу на вас рапорт подать!

— Какой ты можешь на меня рапорт подать, сопляк?

— Я такой рапорт подам, что вы меня подбили вещественные доказательства кушать.

— Какие такие вещественные доказательства?

— Рыбу ихнюю, вот какие! Вы обязаны были пойманную рыбу вместе с сетью конфисковать тут же, на месте преступления, а вы разрешили браконьерам из нее уху варить. И под ту ушицу анекдоты слушали и ихний спирт пили. И меня заставили стакан принять. Я молчать не буду. Вы старший егерь, а я младший. Я свою вину знаю, и я ее признаю, но с вас спросу больше, Иван Лукьянович!

Старший егерь посмотрел на младшего с уважительным удивлением и сказал тихо, почти ласково:

— Ладно, Леня, горячиться не будем. Мало ли чего на свете не бывает по нашей службе! Постановлено — поплевать и забыть. Понятно тебе?

Ленька не ответил.

— Ну, коли все понятно, — уже в обычном своем покровительственно-насмешливом тоне сказал Куприков, — тогда ложись досыпай, я сам их пока покараулю.

— Чего там спать? Светает уже! — буркнул Ленька. — Разбудим их, да и поедем на кордон.

— Рано еще!.. Я пойду в лодку, мотор поставлю, а ты тут прибери все!

…Настало утро, свежее, чистое, бодрое. Солнечные лучи, набирая силу, быстро гасили бриллиантики росы, сверкающие на высоких стеблях трав, не тронутых косой, и на листьях старых берез, что росли здесь вперемежку с вековыми соснами.

Браконьеры спустились к берегу, к лодке, в которой сидели Куприков и Ленька. Толстячок — пухлое лицо помято, глаза как щелочки — сказал весело:

— С добрым утречком, шефы!

— С добрым утром! — вежливо ответил Ленька.

Куприков молча кивнул.

— Как, Иван Лукьянович, вы насчет того, чтобы чайком заправиться?

— Чаев не будет, гражданин! — веско произнес Куприков.

— Ладно, дома почаевничаем! — сейчас же согласился толстячок. — Дома пустой чай и тот милее водки с закуской. Подтверди, Сергей Павлович!

— Подтверждаю! — бухнул свое усач.

— Собирайтесь, граждане, надо ехать! — сказал Куприков с той же суровостью.

— Прекрасно! — засуетился толстячок. — Ты нас, Иван Лукьянович, до поворота к Гречухе подбрось, там берег отлогий и… попрощаемся по-человечески. А до станции мы как-нибудь пешочком дотопаем!

— Нет, гражданин, я вас обязан на кордон доставить для выяснения ваших личностей и оформления протокола.

— Да ты что, Иван Лукьянович, совсем спятил после спиртика вчерашнего? — моргая белесыми свиными ресницами, все еще сдерживаясь, сказал толстячок. — Так миленько посидели, анекдоты послушали, подружились, можно сказать, на всю жизнь и — на тебе… на кордон?!

— Дружба дружбой, а служба службой. Я вас, граждане, предупреждал, что амнистии вам от меня не будет!

— Не человек ты, дядя, а дуб мореный! — уже с сердцем сказал толстячок.

— И стоеросовый притом! — подтвердил усач.

Куприков даже бровью не повел и ответил кротко:

— Оскорблять меня нельзя, граждане, я при исполнении! За эти слова можете добавку получить!

Толстячок взорвался и стал бешено браниться. Ругательства вылетали из его рта такими же длинными пулеметными очередями, как вчера вечером анекдоты, и эта грязная брань возмутила Леньку. Он уже поднялся в лодке, чтобы сойти на берег и утихомирить браконьеров, но Куприков остановил его властным жестом.

Толстячок иссяк и замолчал. Потом сказал:

— Ладно, поедем на кордон, только искупаемся сначала. Выкупаться-то хоть можно?

— Выкупаться можно!

Толстячок разделся первым и нагишом, без трусов, сияя непристойно белыми ягодицами, полез в воду. За ним с разбегу кинулся в озеро усач. Они резвились и плескались в парной воде на виду у егерей, и вдруг Ленька заметил, что снова, как вчера вечером, дрогнула какая-то жилочка на лице у Куприкова.

— А ну, давай живо на берег! — сказал он Леньке. — Собирай их одежонку, бросай в лодку. Быстро, давай!

— Зачем, дядя Ваня?

— Не рассуждать! Исполняй приказ!

Недоумевая, Ленька вышел на берег, собрал и побросал в лодку одежду браконьеров.

— Садись! Живо!

— Да вы что собираетесь делать, дядя Ваня?!

— Садись, тебе говорят!

Не успел Ленька добраться до своей носовой скамейки, как с одного сильного рывка Куприкова заработал мотор и лодка отошла от берега.

Браконьеры выскочили из воды. Они что-то кричали, грозя кулаками, метались голые по пустынному берегу, но Куприков сидел на корме, неподвижный, как бы отрешенный ото всего земного. Он смотрел вперед в одну точку, поглощенный, казалось, одной заботой: как бы не прервался хотя бы на секунду победный грохот мотора!

Лишь за поворотом, когда ничего не стало слышно и никого не видно, он сбросил газ и спокойно, как будто ничего не произошло, сказал:

— Теперь и покурить можно!

Достал из портсигара папиросу, закурил.

Ленька не выдержал:

— Не по закону это, Иван Лукьянович! Зачем же так издеваться над людьми?!

— Над людьми! Да разве это люди! Они же спекулянты отпетые, я их сразу понял. Думали меня, травленого волчищу, спиртиком своим подкупить! Ах, гады! Ненавижу я их, паразитов! Им дай волю, они всю живность истребят ради лишней рублевки, всю землю до лысины доведут…

Он взглянул на растерянное Ленькино лицо и прибавил:

— Я знаю, что не по закону сделано. Но ты не беспокойся, я сам на себя рапорт напишу, приму наказание, какое полагается.

Помолчал и сказал мирно:

— Забыл я, Леня, как звали этого… иностранца, который с негром Пятницей беседовал на необитаемом острове?

— Робинзон Крузо!

— Вот пусть теперь этот анекдотчик пузатый поробинзонит со своей средой усатой часика три, четыре, покормит комаров. Потом лодку пришлем, снимем. Куда они без штанов денутся!..

…Куприков действительно написал потом сам на себя рапорт и получил строгий выговор в приказе за свои незаконные действия. Выговором этим он гордится и охотно рассказывает при случае о том, как заставил браконьеров робинзонить без штанов на глухом берегу заповедной заводи, причем рассказывает об этом весело, живо, безо всякой «мочалы», как бы любуясь собой — рассказчиком и главным действующим лицом — со стороны.


ДОМОЙ!

После завтрака Шурка, как ему было велено, спустился на лифте с четвертого своего этажа вниз, в рентгеновский кабинет. Рентгенолог — черная, худая, неразговорчивая — быстро и ловко сделала снимок правой Шуркиной кисти с одним несчастным большим пальцем — остальные четыре отрубил мотор трактора. О том, как это произошло, Шурка рассказывать не любит, картина происшествия выглядит у него туманно и неясно.

— Прибежали ребята из нашего класса в мастерскую совхозную, отец вышедши был, я стал им показывать, как мотор работает, а он меня — цап! И все!

— Больно было, Шурка?

— Не помню!

«Шеф» долго изучал Шуркину кисть, вертя снимок перед глазами и так, и этак. «Шефом» больные четвертого этажа зовут своего профессора, хирурга с мировым именем.

Шурка сидел в его крохотном кабинетике на кончике стула, рассматривал фотографии, развешанные по стенам. Важные мужчины и женщины, под фотографиями надписи чернилами, некоторые не по-русски. А над столом «шефа», как бы осеняя его, висит увеличенная фотография лошадиной головы. Лошадь белая, глаза черные, печальные, смотрят прямо в душу. Под снимком написано: «Дорогому моему целителю от старой балетной лошади»… И роспись с затейливыми закорючками. Но «шеф» не лошадь, конечно, лечил и не она на карточке расписалась, а балетная артистка — вон ее фото рядом на стене. Тоненькая, красивенькая, в черном трико. Стоит, бедняжка, на одной ножке да еще на носке, другую подняла и вытянула вбок, как струну. Глаза у артистки тоже черные, громадные — в пол-лица. И тоже печальные.

«Шеф» положил рентгеновскую пленку на стол, посмотрел на съежившегося Шурку сурово. Лицо у «шефа» тонкое, со свежим румянцем на худых щеках, прищуренные глаза под стеклами сильных очков смеются, но белоснежная накрахмаленная шапочка на седеющей голове и такой же халат придают его внешности некую строгую колючесть. Он тонок в кости, суховат, элегантен, очень подвижен в свои семьдесят с лишним лет.

— Дела твои, Шутилов, неплохие. Даже совсем неплохие! — сказал наконец «шеф» и подмигнул Шурке.

Строгая его колючесть сразу пропала. И Шурка тоже отмяк, откинулся на спинку стула, вздохнул свободно.

— Выпишем мы тебя завтра — можешь домой лететь. Билет на самолет возьмут, на аэродром доставят. Отдохнешь месяца два-три, потом опять к нам. Будем тебе палец делать, Шутилов!

— «Стебель Филатова», да? — догадался Шурка.

— Ишь ты какой стал грамотный! А что такое «стебель Филатова»?

— Пришьете руку к животу, где кожа есть лишняя, сделаете такую сосисочку…

— Сам ты сосисочка! — рассмеялся «шеф» и сейчас же снова стал серьезным. — Все-таки будет у тебя два пальца на правой лапе, а не один. Жить можно… если, конечно, не совать свой нос и пальцы куда не след. На аэродром тебя тетя Поля отвезет.

Шурка обрадовался: