Душевная травма — страница 46 из 52

V

Я не помню, на какой улице жили Сева и Максим, помню только, что она пролегала недалеко от Кубани.

После работы я приходил к ним, в их пустую комнату, в которой, кроме двух железных кроватей, кухонного стола, застланного газетами, и двух табуреток, ничего больше не стояло, и мы спускались вниз, к Кубани, купаться. Многоводная и раздольная Кубань, как ее называли казаки в замечательней своей песне, звучащей, как гимн, — река коварная и с норовом. У нее лошадиной силищи течение, вода желтая, недобрая, с белыми пенными бурунами и зловещими воронками. Только опытный и сильный пловец способен переплыть Кубань в местах ее широкого разлива.

Мы с Максимом, купаясь, плескались у берега, а Сева заплывал далеко. Он был хорошим пловцом и поставил себе целью — переплыть Кубань и, отдохнув на том берегу, вплавь вернуться назад.

Когда он после очередного тренировочного заплыва, по-мальчишески худой, но со стройными, мускулистыми юношескими ногами, со впалым животом и атлетически развернутыми плечами, выходил из воды и бросался на песок, мы с Максимом поглядывали на него с уважением.

Максим — тощий, с красным, коротким, вечно лупящимся носиком, с красными, больными веками — говорил ворчливо:

— Не понимаю, зачем тебе нужно переплывать Кубань? Мы с Ленькой и так видим, что ты порядочный пловец.

— Я не люблю просто плавать, — отвечал ему Сева. — Должна быть какая-то спортивная цель. У меня цель — переплыть Кубань. И я это сделаю, не сегодня, так завтра!

Сидевший на берегу поодаль от нас старик в сивой щетине на подбородке и щеках, босой, в рваных рыбацких портках, сказал:

— Переплыть ее можно, только надо смотреть, куда плывешь. Где бурун, туда не плыви, обходи, там под водой яма донная, — затянет в воронку — и поминай как звали! А еще говорят, в этих ямах сомы-людоеды в засаде сидят. На пуд рыбина, а то и больше. Человек плывет, а он его за ногу цап! — и потащил на дно!

— Вам, дедушка, не приходилось таких сомов-людоедов ловить? — спросил Сева с легкой усмешкой.

— Не приходилось, врать не стану! — серьезно сказал рыбак. — А люди ловили. Говорят, распороли такого пудовика, а у него в брюхе… очки. Одна дужка поломатая, ниточкой перевязана!

Мы с Максимом засмеялись. Старик неодобрительно поглядел на нас и поднялся.

— А переплыть ее, стерву, вполне возможно. Только осторожно! — сказал он на прощанье и пошел вдоль кубанского берега, колыхая свисающую, залатанную мотню своих штанов.

VI

Когда дня через три-четыре я снова пришел к своим друзьям, я сразу почувствовал, что случилось большое несчастье.

Сева сидел за столом на табурете, неподвижный, отрешенный, с лихорадочно блестевшими, воспаленными глазами. Белокурые волосы спутаны.

Максим лежал на кровати.

Я дурашливо-весело выкрикнул с порога:

— Здорово, молодцы!

Мне не ответили.

— Что случилось, ребята?!

Сева так же отрешенно взглянул на меня и тихо сказал:

— Я получил письмо из дома, от Галки. Отца расстреляли!

Я без сил опустился на свободную табуретку.

— Боже мой, за что, Сева?!.

— Какая-то темная, гнусная история. Галя пишет, что будто у призаводских монахов — помнишь их? — нашли винтовки и патроны и будто бы отец был участником их антисоветского заговора. Я не знаю, что там делали монахи, но отец — заговорщик… Какая ерунда! Дело отца вел некий Амосин.

— Я его знаю! — воскликнул я и стал рассказывать историю моего знакомства с Амосиным, но Сева меня прервал:

— Судя по Галиному письму, твой Амосин опасный авантюрист и большой подлец. Галя пишет, что он открыто, нагло носит сейчас папин плащ, — отец привез его еще до войны из Вены… Послезавтра я еду домой. Я должен как-то устроить сестер и кое-что узнать на месте. Я добьюсь пересмотра папиного дела — это мой долг. Я уже был где нужно, и мне обещали все материалы дела затребовать сюда, в область.

— Смотри, Севка, — сказал Максим, спустив ноги с кровати на пол, — будь с этим Амосиным поосторожней. Он наверняка будет играть на том, что ты бывший юнкер.

— А разве я это где-нибудь и когда-нибудь скрывал?! Я ничего и никого не боюсь! — сказал Сева горячо и гордо.

Он встал, прошелся по комнате. Заговорил спокойней, с вдумчивыми интонациями умелого пропагандиста, ведущего беседу со слушателями на трудную, болезненную тему.

— Вы, ребята, должны понять, что революция перебудоражила всю нашу жизнь — до самого дна. На поверхность всплыла всякая дрянь и нечисть. Грязные людишки пристраиваются к нашему делу, у них свои грязные цели и интересы. Они прилипают к днищу революционного корабля, как ракушки, мешают ему свободно плыть. Видимо, Амосин одна из таких ракушек, но разве можно бояться ракушки?!

Остановился посреди комнаты и вдруг совсем другим тоном сказал устало:

— Тем не менее от этого мне не легче. Отца-то нет!..

VII

На следующий день — уже темнело — я пошел попрощаться с Севой перед его отъездом. Пришел и застал дома одного Максима. Он сидел на своей кровати и смотрел в одну точку на полу в углу комнаты. Там стояли башмаки, грязные, с потрескавшейся, кое-где побелевшей кожей, но еще прочные, на пудовой подошве, — надежное изделие интендантства британской королевской армии. Такими башмаками оно снабжало армию генерала Деникина.

— Где Сева? — спросил я, предчувствуя недоброе.

— Севы нет! — ответил Максим с сумасшедшим спокойствием, не отрывая глаз от башмаков.

— Что значит нет! Где он?!

— Севка утонул! — сказал Максим и визгливо, с какими-то собачьими всхлипами, зарыдал. — Я говорил ему: «Не плыви!» А он поплыл. И еще сказал: «Именно сегодня ее переплыву!..» Он уже был почти у того берега… И вдруг взмахнул рукой… он попал в воронку, его засосало!

— Максим! — сказал я, ужасаясь тому, что говорю. — А ты не думаешь, что он… сам…

— Не смей так о нем думать! — заорал Максим.

Он вцепился в мое горло своими цепкими худыми пальцами, стал трясти. Близко от себя я увидел его безумные глаза с коралловыми веками. У него началась истерика. Да я и сам был близок к ней. Кое-как я привел Максима в себя и ушел домой, совершенно разбитый и нравственно и физически.

VIII

Остается только рассказать финальную часть этой грустной истории.

Галя и Ниночка Норцевы уехали к родственникам на Север.

Амосин из городка исчез.

Были слухи, что после расследования дела монахов областными органами он был не то арестован, не то изгнан со службы, не то куда-то сбежал.

Но слухи есть слухи. Поди проверь!

Начался нэп. Однажды пришел ко мне мой друг, репортер газеты «Красное знамя» Акоп, знаменитый футболист, и сказал, что в городе открылось частное заведение, где продают — подумать только! — мороженое!.. Пломбир!.. И настоящий довоенный лимонад в пузатых бутылочках с пробкой в железной сеточке! Сегодня же вечером мы должны, как пышно выразился Акоп, «посетить» это заведение. Тем более что он собирается об этом открытии дать тридцать, не меньше, строк в «Красное знамя» и что название для заметки он уже придумал: «Сладкая жизнь».

Учитывая, что дело происходило за три с лишним десятка лет до появления прекрасного фильма Феллини, надо отдать должное моему другу Акопу — название он придумал отличное.

Заведение помещалось на улице, ведущей к реке, в палисаднике, освещенном цветными электрическими лампочками, подвешенными к ветвям раскидистых, приземистых, будто осевших на задние ноги яблоневых и грушевых деревьев.

В глубине палисадника стоял выбеленный известкой одноэтажный кирпичный, тоже приземистый, дом с окнами, прикрытыми снаружи ставнями на железных засовах. Типичный для Краснодара зажиточный мещански уютный особнячок.

Столики, расставленные в палисаднике, были застланы белыми скатертями и украшены вазами с букетами махровых разноцветных астр. Только два из них были заняты. О заведении в городе еще не знали…

Мы с Акопом сели за столик под старой грушей с синим лампионом на ней.

Появилась страшенной толщины женщина в кокетливом кружевном белом фартучке. На голове ее в черных с проседью волосах белой бабочкой капустницей сидела наколка, как у дореволюционной горничной из хорошего дома. У нее было грубое, чувственное лицо мелодраматической злодейки, с правильными, даже красивыми чертами. В ушах бриллиантовые сережки.

Она подошла к нашему столику:

— Чем вас угостить, молодые люди?

— Пломбиром! — сказал Акоп, заранее облизываясь.

— И, конечно, лимонадом! — добавил я.

Толстуха мило улыбнулась.

— Будет вам и белка, будет и свисток!..

Она уплыла в дом, покачивая своими чудовищными бедрами, и вдруг из дома в палисадник вышел… Амосин! Да, это был он! В щегольской, кремового цвета рубахе навыпуск, с пояском, в легких серых брючках, в желтых сандалиях. Он прошелся по палисаднику, по-хозяйски оглядывая его убранство. Вывинтил из патрона перегоревший лампион, сунул его в карман брюк. Он мало изменился, вот разве что только ходил он теперь не щегольски размашисто, как тигр, а мягко и осторожно, как выпущенный на прогулку по нужде домашний кот.

Амосин бросил на нас безучастный взгляд и, видимо, не узнал меня.

Он явно кого-то ждал — сел за свободный столик поближе к входной калитке, достал из серебряного портсигара папиросу, закурил.

— Что с тобой? — спросил Акоп, заметив мое волнение.

— Потом расскажу. Приглядись к этому типу.

Толстуха принесла отличный пломбир и ледяную бутылку лимонада — именно пузатенькую и именно с пробкой в сетке. Она вылетела из горлышка с дразнящим воображение хлопком, и над бутылочкой возник симпатичный душистый дымок.

Мы ели пломбир, пили лимонад и наблюдали за Амосиным. Вот он увидел кого-то и поспешно поднялся из-за столика. И тут я едва удержался от возгласа удивления: в палисадник вошел тот худой, узколицый сумрачный брюнет, который два года назад не позволил Амосину «спрятать» меня в «подвал». Он был в приличном темно-синем коверкотовом костюме, в белой сорочке с галстуком.