Душевные омуты. Возвращение к жизни после тяжелых потрясений — страница 18 из 35

частности, «Мертвую тишину», сегодня называют «сонетами ужасов», ибо в них показано все самое темное, что есть в человеческой душе:

Нет, мертвая тишина Отчаянья, в честь тебя не будет пира;

Не расплетай нити человеческих судеб – они могут быть слабыми —

Внутри у меня, или же я, утомившись, вскричу: Больше я не могу.

Я могу;

Все же что-то могу: надеяться, желать наступления дня,

решать не сводить счеты с жизнью.

Но! Какой ты ужасный, зачем на меня ты обрушил

Скалу своей правой ноги, сокрушившую мир? зачем эти

львиные кости, что напротив меня? зачем

Ты смотришь своим мрачным ненасытным взором на мои

кровавые кости? Почему наслаждаешься ты

буйством своим, превратив меня в груду обломков; меня,

обезумевшего, чтоб убежать от тебя и спастись?

Почему? Потому что мякина моя может развеяться; зерно же

остается, будучи зрелым и чистым.

Я несу это тяжкое бремя, которое меня удушает[82], с тех пор

как я целовал брус креста

Вместо руки, мое сердце – и вот! скованы силы, радость

пропала, смех сквозь слезы, ухмылка.

Хотя ухмыляться кому? герою, чья направляемая небесами

рука повергла меня?

И чья нога на меня наступила? или себе, вступившему с ним

в борьбу? с которым из них? или с каждым?

Всю ночь, весь год

Беспросветного мрака, презренный, я лежа сражаюсь (Бог

мой!) с Богом моим[83].

В лихорадочной силе и рваном ритме стихотворения Хопкинса ощущается энергия происходящей внутри него борьбы, ее открытость; и у нас появляется чувство, что человеку нельзя одержать побед больше, чем одержал он.

Заметим, как неумолимая логика отчаяния превращает в отрицание даже очевидное утверждение: «Нет… не будет… не расплетай… не могу…» Чувствуется, что автор почти на пределе; едва не разуверясь в своей вере, он почти лишился человеческого облика, но при этом находит в себе силы для последнего сражения. Мы видим: то, с чем он борется, вызывает запредельный ужас и трепет. Существо, с которым борется его душа, феноменологически названо «ты ужасный»; оно обладает силой, способной сокрушить мир, и может проникнуть взором в самую глубину души. Кто может выдержать такую встречу? Кто после нее не останется в холодном поту и трупном окоченении отчаяния и не станет пировать, поглощая духовную мертвечину, оставшуюся после гибели души?

Хопкинс чувствует, что его отчаяние стало еще сильнее после того, как он со смиренной клятвой поцеловал подножие креста. Вместе с тем что-то у него внутри интуитивно знало, что его душа рвется наружу, в страданиях прокладывая себе путь через огромную равнину, через великое пространство, соразмерное его душе. Хопкинс интуитивно ощущает, что обречен выступить в роли Божественного Антагониста против Божественного Протагониста. Его состязание (agon), его борьба происходят в надличностной сфере. Он борется с Богом, с героем, которого направляют небеса; при этом он, мучительно страдая, как и Иов, отчаянно сражается вместо того, чтобы целиком отдаться этому отчаянию, и получает благословение во время своей ужасной встречи с Божеством. Этот «Бог мой!» – его Бог, который его благословляет и губит одновременно, открывая ему масштаб его странствия, который вселяет ужас.

Здесь не идет речь о «дешевой благодати» (выражение Дитриха Бонхоффера)[84]. Если человек выживает, значит, он благословен, но кто из нас торопится вступить на этот путь? И об этом нам опять же напоминает Хопкинс в другом своем «сонете ужасов»:

О разум, вершины разумного; отвесные скалы,

Вселяющие ужас своим совершенным безлюдьем. Ни в грош их не ставит,

Наверное, тот лишь, кто вовсе над бездною не был[85].

В состоянии смятения чувств и подлинного отчаяния Хопкинс видит глубинный смысл. Он познал свой ужасный выбор – встретиться с глубинами бытия – и его подтверждает. Мы видим, как, приблизившись во время поединка к границе самоуничтожения, он сохраняет такое достоинство, что обретает спасение. Он испытывает триумф не от того, что одержал победу, а от того, как он ее одержал. Можно вспомнить героическое отчаяние кельтского Кухулина, который пробился к морю, круша своих врагов, вдохновленный отчаянной надеждой, обретенной тогда, когда всякая реальная надежда была уже потеряна. Мы чувствуем такую надежду в стремлении героев отчаянно погибнуть в бою, чтобы заслужить себе Валгаллу[86]. Если не разумом, то сердцем мы соглашаемся с древним скитальцем Теннисона:

Смерть ставит точку на всем; если какой-то благородный поступок

Можно еще совершить, то нельзя не считаться

С теми, кто вел поединок с богами[87].

В таком героическом порыве человек перестает быть жертвой. Независимо от исхода борьбы, от возможности ее развязки – поражения или победы, – он ощущает в себе способность продолжать борьбу. Прометей Эсхила и Шелли, прикованный к скале мстительным Зевсом, все равно свободен, и величие этой свободы заставляет громовержца трепетать. Сизиф Камю, обреченный богами раз за разом катить на вершину горы каменную глыбу только для того, чтобы каждый раз она снова срывалась вниз, все же гораздо свободнее богов, которые обрекли его на этот бессмысленный и мучительный труд. Сделав выбор, но не повинуясь приговору судьбы, Сизиф побеждает мрачную силу богов и сохраняет свое достоинство. Во время таких душевных волнений у человека возникает ощущение трагедии. Противоположностью трагическому ощущению жизни является pathos; производное от него – «патетика». Трагедия с неизбежным поражением – это активное героическое состязание, присущее жизни. Пассивное страдание – это патетическая жертвенность.

Задача, порожденная отчаянием, состоит в том, чтобы не прекращать бороться, продвигаясь с позиции жертвы на позицию героя, от патетики к трагедии. Разумеется, жизнь человека кончается смертью, которая может восприниматься как поражением, так и природной или божественной мудростью, которая превосходит слабую способность Эго к пониманию. Но задача, порожденная отчаянием, состоит не в отрицании ужасных чувств и не в отказе от смиренного достоинства, присущего человеку, а в перенесении страдания и выходе за пределы бесконечного отчаяния.

Эти ужасные вороны – депрессия, отчаяние и ощущение ненужности – будут всегда где-то рядом, прямо за нашим окном. Независимо от того, насколько осознанно мы хотим от них избавиться, они будут к нам возвращаться снова и снова, а их хриплое карканье будет прерывать наше сонное отрицание. Подумаем о них как о постоянном напоминании стоящей перед нами задачи. Даже слыша их карканье, шум их крыльев, мы все равно сохраняем свободу выбора.

Глава 5. Одержимость и зависимость

Пребывание в аду

Случалось ли вам когда-нибудь всерьез задуматься над тем, что именно делает Ад столь устрашающим, откуда и как появилась идея Ада? Что мы узнаем, читая о странствиях Данте по кругам Ада, «Потерянный рай» или «Жизнь в Аду» Артюра Рембо? Когда мы достигаем среднего возраста, то при наличии склонности к интроспекции у нас возникает мысль, что в жизни остается неизменной только наша собственная личность. Как бы нам ни хотелось ругать своих родителей, партнеров или общество, обвинив их в своих проблемах, мы все равно, обратившись к самим себе, ощущаем, что находимся в состоянии тупика.

Мои переживания кризиса среднего возраста в Институте Юнга в Цюрихе были достаточно типичными. Разумеется, я рассматривал этот кризис как одну из учебных программ, в которых я мог ориентироваться. Но мое переживание оказалось больше похожим на Дзен коан. Я был вопросом и одновременно проблемой; то, кем я стал, теперь оказалось моей основной помехой. Может быть, единственно правильное решение заключалось в том, чтобы перестать быть самим собой. Разумеется, Эго изо всех сил стремилось сохранить статус-кво и укрепиться в своих убеждениях, но именно Эго нужно было основательно измениться. Именно в этом заключается смысл известного высказывания: от себя не скроешься. Или, как заметил Мильтон:

Мы, ничтожные! какой же путь мне выбрать для полета:

Сраженья вечного иль вечного отчаянья?

Куда б ни полетел, я окажусь в Аду; ведь Ад – я сам[88].

Или вспомним слова доктора Фаустуса, главного героя пьесы Кристофера Марло: «Почему это ад из меня, а не я из него появился?»[89]. И еще:

У ада нет границ; и нет его картины,

Он – в нас, и где мы есть – там ад,

И там, где Ад, – там мы всегда должны быть[90].

Самое адское в Аду – его бесконечность. Мы можем выдержать все, зная, что этому наступит конец. Адское – значит, безнадежное, бесконечное и беспросветное. Адское состояние – это ощущение тупика. Обратим внимание на дантовский Ад в образе концентрических кругов; при движении к центру Ада возрастает глубина человеческого падения, и становится понятно, что последствие такого падения – это символическое продолжение состояния нравственного тупика вследствие совершенного выбора.

Например, льстецы, распространявшие всю жизнь словесный мусор, в Аду погружены в экскременты, которые доходят им до рта. Так как эти люди обречены на вечную лесть, их рты будут всегда наполнены жидкими фекалиями. А материалисты? Они обречены судьбой вечно перетаскивать огромные валуны. Обжоры тоже обречены, так как не смогли понять, чем им нужно питаться, в чем заключается истинная духовная пища. В самом центре Ада находятся вмерзшие в лед предатели; холод их сердец стал их вечным наказанием.