шанике, и опустил оружие.
— Мама, — зашептал я. — Мама…
Мама боялась открыть лицо.
Немец уходил медленной, усталой поступью. В одной руке он нес свой автомат, в другой — каску.
У меня перехватило дыхание, хотелось громко крикнуть маме, чтобы она подняла голову и посмотрела.
КОСЫ ЗВЕНЯТ
Вся пойма покрылась покосами. Белыми, точно холсты, расстеленные под солнцем. Длинные полосы тянутся от самой пашни и до речки. Швяндре прорезает их, но на другом берегу они снова сбегаются, сливаясь вдали в широкое полотнище.
Легко шагать по тропинке через луг. Открытым ртом я заглатываю теплый душистый воздух. Я дышу торопливо, с каким-то неосознанным страхом — побольше, побольше бы впитать в себя этого крепкого духа, настоенного на тмине, увядающем чебреце и ромашке, густого и пьянящего, словно светлый липовый мед.
Я останавливаюсь, оглядываюсь по сторонам. Послышалось. Ну конечно, только послышалось, будто кто-то меня окликнул по имени.
Из-под ног выпорхнул жаворонок. Точно камешек, пущенный из рогатки, он взвился в небо и поет, заливается.
Пиликают скрипачи-кузнечики, контрабасом вторят им пчелы.
Тропинка поворачивает к деревне, к хутору, что примостился под старыми тополями. Смотрю на мягкую луговую тропинку и вдруг вижу… Бежит… он бежит… в одной рубашке… босые ноги покраснели от росы… высоко закатанные штаны… Он бежит по этой тропке…
Большая телега, громыхая, вкатила через открытые ворота и остановилась за гумном, под старой ивой.
— А вот и мы, — сказал дядя Чю́жас.
Он еще немного посидел на высоком сиденье, будто хотел отдохнуть с дороги, потом перекинул обе ноги через перекладину, оттолкнулся руками и спрыгнул на землю. Толчок оказался сильным, дядя едва не упал.
— Ишь, кольнуло. — Он прижал руку к левому боку. — Засиделся, надо размяться.
Альби́нас, мой двоюродный брат, соскочил с телеги, подбежал к отцу, поцеловал ему руку, потом маме и лишь после этого поздоровался со мной.
— Здравствуй, — сказал он.
Я не видал Альбинаса с прошлого лета, и мне показалось, что он здорово подрос и повзрослел, хотя был всего на два года старше меня.
— Померяемся? — предложил он.
— Не стоит, — ответил я.
— Хочешь, поборемся?
Он усмехнулся, подтянул куцые штаны, поправил узкий ремешок с закрутившимся концом, пригладил торчащие вихры.
У него была большая голова, а шея тонкая и длинная — смех смотреть, зря задается.
Дядя распрягал лошадей. Он освободил их от упряжи и привязал к задку телеги. Дядя вытащил из-под сиденья охапку зеленого клевера, порылся там и, наконец, извлек завернутые в мешковину две косы. Альбинас отвязывал от бортов телеги косовища. Разматывая узелки, он поглядывал в мою сторону.
— Косить ходишь? — спросил он.
— Когда как… Вон, за ольшаником, мы с отцом весь луг…
— Ври побольше! Будто не видно, какой ты хлипкий!
— Не веришь?
— Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я не только косил, а еще и навоз телегами таскал.
— Думаешь, я не могу?
— Где тебе…
Альбинас держался как бывалый косарь. Косовища он унес к хлеву, а там поставил их у стены, после чего снова, будто после невероятно тяжкой работы, подтянул штаны и пригладил вихры.
Дядя Чюжас, как обычно, первым делом заглянул в колодец.
— Хорошо вам — вода близко. А у меня — дна не достигнешь. Правда, вода — что твоя слеза.
Дядя заскрипел оцепом и вскоре вытащил ведро, в котором плескалась вода. Мама велела мне сбегать за кружкой, но дядя сказал, что не надобно, и, широко расставив ноги, наклонился над ведром. По его раздвоенной бороде вода стекала на землю.
— Добрая вода, — сказал он, отнимая лицо от ведра.
Альбинас тоже напился.
— У нас студенее.
Они вошли в избу и сели за стол. Мы уже отобедали, и мама собирала гостям что-нибудь перекусить. Дядюшка Чюжас толковал с отцом о хозяйственных делах, радостно отметил, что хлеба хорошо стоят. Потом осведомился, как его вервь.
— Шелк, а не трава. Густая, сочная.
— Десять возов будет?
— Пожалуй, поболее.
— Я, знаешь ли, не жалею, что прикупил луга. Одна беда — далеко.
— Да уж, не близко.
— Лучше бы ты пашни прикупил, — вмешался Альбинас, который все это время внимательно слушал беседу.
Дядя пожал плечами и с расстановкой проговорил:
— Может, не последний это клочок, поглядим еще, сынок…
— Пашни бы надо, да поближе, — настойчиво твердил Альбинас.
Отец откинулся на лавке, как-то криво улыбнулся и покраснел. Потом он тихо спросил:
— А про то, что фронт возвращается, слыхал, свояк?
— Говорят…
— Война закончится не в России. Запомни, свояк, мое слово.
Дядюшка Чюжас долго молчал, прищурив глаза, а потом вздохнул.
— Сам знаешь, каково мне приходится. Десяток гектаров супеси…
Дядя ел нехотя. Зато Альбинас уплетал за обе щеки да еще облизывался, и мне подумалось, что он небось дня два, а то и три куска хлеба не видал. Мама расспрашивала брата о том о сем, но разговор не вязался.
— Уж как копил, как все урезал, — произнес наконец дядя, разглядывая свои почерневшие ладони. — Уж трудился… Будет, думал… Не мне, так хоть детям достанется…
— Да ведь и есть, достаточно, — напомнил Альбинас, словно дядя вдруг позабыл, что не так уж он беден.
— Сегодня есть, а завтра что?
Возле амбара они насадили косы на косовища. Альбинас попробовал острие ногтем, несколько раз прошелся точилом. Он действовал не спеша, глубоко уверенный, что именно так все и делается. Я смотрел на него с досадой и завистью — давно ли мы с ним вдвоем бегали, стегали в болоте лягушек, рыли ямки, а теперь ишь, меня за малыша считает. А он сам, стало быть, взрослый. Ну, погоди, вот перерасту тебя и буду еще сильнее, тогда и не такую косу себе заведу. Не будешь тогда нос задирать.
— Только бы погодка не подвела, успеть бы убрать сухое, — направляясь к воротам, рассуждал Чюжас.
— Завтра, пожалуй, и я вам подсоблю.
— Спасибо тебе. Правда, мы с Альбинасом вдвоем как пойдем махать…
Они ушли к речке, где тянулись луга. Блестели на солнце, покачиваясь в такт шагу, их косы.
Дядюшка Чюжас впереди, Альбинас — следом.
Ольшаник скрыл их, а я все торчал у ворот. Я размышлял о том, как хорошо быть взрослым. Таким, как Альбинас. Косить с широченным замахом, идти за плугом, кидать на телегу снопы ярового. В распахнутой рубахе я стою, расставив ноги, обутые в деревянные башмаки. За шиворот набиваются колоски. Ну и пусть, даже щекотно. Вечером, когда над лугами встает туман, я иду к Швяндре мыться. Я не боюсь даже ночью прогуляться по двору, взглянуть на скотину. И псы деревенские мне нипочем. Иду себе, руки в карманах, а в окно смотрит… Марите или, например, Геня и думает: «Вот он, идет…»
— Сбегай, корову перегони…
Альбинас похваляется, будто в моем возрасте он все это делал. Правда, и я прихвастнул: будто бы я за ольшаником вместе с отцом косил. Чего уж там — взял косу, завел и ткнул прямо в землю. Отец изругал и косу отнял. Успеется, говорит. Эх, было бы мне уже четырнадцать! Я бы Альбинасу показал, на что я гожусь.
— Ты что, оглох? Корову, сказано…
Только сейчас я сообразил, что это мне мама крикнула. Я побежал на луг.
День угасал. Солнце кануло в багровую полосу на западе. Дохнуло прохладой, и от нее зашелестели матовые листья тополей. По двору пролегли тени, на траве выступила роса. Над лугом потянулся легкий туман, точно жидкий дымок от костра.
Я выдирал из картошки вьюнок, скидывал его в корзинку. Время от времени я вставал и прислушивался. Со стороны Швяндре, от лугов, долетал звук — я не спутаю его ни с каким другим на свете, — звук, который издает коса, когда ее оттачивают. Сперва одна — вжик, вжик, вжик — резко и с дребезжанием, а затем другая — легко, упруго, звонко — дзинь, дзинь, дзинь! За кустами и ольхой не разглядеть косарей, но зато в предвечерней тиши отлично слышна была музыка их косьбы. Вот она стихла, — я склоняюсь над бороздой. Прополол борозду и снова слышу: вжик, вжик, вжик… дзинь, дзинь, дзинь… Воздух и тот дрожит, а у меня в ушах долго отдаются эти звуки.
Темнело. Туман сгустился. Стога сена маячили во мгле.
Во дворе пахло жареной картошкой с луком. Мама готовила ужин. Косари наши запаздывали.
— Их скоро не жди, — вздохнул отец. — Чюжас как дорвется до работы, так и не отойдет.
— Хоть бы мальчонку пожалел, — покачала головой мама.
— Втолкуй ты ему…
— Да уж толкуй не толкуй, он такой. Жесткий.
Я запер одни ворота, потом вторые. Там я немного постоял. Сначала старался отыскать их взглядом. Темно, не видно. Потом прислушался. Не слыхать. Тихо. Значит, вот-вот придут.
Лошади жевали на привязи. Вороной взбрыкнул передними ногами, коротко заржал. Он стал прядать ушами, поворачивать голову к воротам.
Где-то громко прострекотал аист. Залилась собака.
— Идут! — крикнул я.
На луговой дорожке показался человек. Он быстро направлялся к нашему дому. Почему же только один?
Я кинулся навстречу. Отдуваясь, бежал по тропинке Альбинас. Одной рукой он придерживал на плече обе косы, в другой нес башмаки. Косы звякали.
— Господи, господи, что же это будет? — расслышал я. Я замер.
— Альбинас!
Он пронесся мимо, словно и не заметил меня.
— Что же это будет, что будет?..
Я помчался за ним.
— Альбинас…
Тот не оборачивался. Рубаха его потемнела от пота и прилипла к костлявым плечам.
Во дворе он осторожно повесил косы на ветку ракиты за хлевом, сунул ноги в деревянные башмаки и снова простонал:
— О господи, господи…
— Где свояк-то? — спросил отец.
— Господи… Нету. Что же теперь будет?
— Да что с ним? Где твой отец, Альбинас?
Альбинас подтянул закатанные штаны, шмыгнул носом.
— Посреди покоса и говорит: «Мне плохо». Сел, на локоть оперся, потом упал. Уж я его звал, теребил, а он молчит. Что теперь будет? А трава-то какая — возов пятнадцать сена…