НИЩИЙ
Зимние дни коротки, но для меня они часто оказывались долгими. Отец затемно уезжал в лес, и я целыми днями околачивался в избе.
Мне нравилось забираться на лавку и отогревать своим дыханием замерзшее окно. Сквозь маленький оттаявший глазок я смотрел на дорогу и поджидал отца с гостинцем — кусочком смерзшегося хлеба, который почему-то казался мне необычайно вкусным. Ерзая по лавке у окна, я время от времени выкликал:
— Мама, бедный!
В деревню наведывались постоянные побирушки; мы их знали всех наперечет.
На голову наверчены рваные платки, ноги обмотаны тряпьем; они вваливались в избу и прямо с порога осипшим от холода голосом заводили:
— Пресвятой деве Марии-богородице слава…
Я жмусь к теплой печке, а мама, чуть помедлив, останавливает прялку и направляется к шкафчику. Пороется в нем, достанет яичко или же выдернет луковицу из связки, которая висит за печкой.
Приняв милостыню, нищий скороговоркой бубнит молитву, затем устраивается на лавке поудобнее, требует себе горячей похлебки. Потом он начинает рассказывать. Будто бы старик Палтаро́кас женился на молоденькой, а та его однажды подкараулила в хлеву да и тяпнула обухом по затылку, а потом сама распустила слух, что, дескать, это лошадь лягнула.
А в Даржининка́й сгорела изба с малыми ребятами — старшие все на работах были…
В скучные зимние дни я ждал нищих, хотя мама, заслышав знакомую поступь частых пришельцев, сердито ворчала:
— Из-за них и сами по миру пойдем.
Однажды, уже в сумерки, я провозгласил:
— Нищий!
— Тьфу ты! Да ведь только вчера Моте́юс был. Или это Уршу́ле?
— Нет, это не из наших, — возразил я.
В избу он вошел не так, как остальные. Постучался, подождал немного и снова постучался.
— Да заходи уж, раз идешь. Тоже мне барин! — фыркнула мама.
Робко скрипнула дверь, и вошел пожилой человек с деревянной ногой.
Он снял шапку, уперся в притолоку и не бога восславил, а тихо произнес:
— Добрый вам день…
Мама приподняла голову от кудели и по-старинному ответила:
— Вам такоже…
Потом яростно завертела прялку. Нить оборвалась. Мама стала продевать нитку в вильце, но не могла попасть. В избе было тихо. Лишь у порога тяжело дышал человек. Лицо его было красно, крепко стиснутые губы дрожали.
Человек стоял, а глинобитный пол под его здоровой ногой намокал, и в ямке от метловища собралась небольшая лужица воды.
Наконец прялка зажужжала, и человек шумно выдохнул воздух, а потом произнес:
— Не пожертвуете ли…
— Заработать надобно, — вызывающе оборвала его мама.
Я-то знал, что означало «заработать». Это понял и человек. Он переминался у порога. Его деревяшка скрипела, и от этого становилось страшно. Потом он натянул шапку и вышел.
Мама остановила прялку и вопросительно взглянула на меня. В глазах ее стоял ужас.
— Там в ящике кусок сыра. Подай быстренько, — велела она мне.
Я поспешно накинул материнский ватник и кинулся в сени.
— Погодите! — крикнул я и вылетел за дверь.
Человек замедлил шаг у калитки, оглянулся.
— Постойте, я вам сыру…
Человек не остановился и не взял у меня кусок сушеного сыра.
С тех пор я каждый день с тревогой ждал нищего на деревянной ноге, но он никогда больше не постучался в нашу дверь.
СИЛКИ
Не был я особенным каким-нибудь сорвиголовой, но от старших мне влетало ничуть не меньше, чем остальным. А то и больше. Все из-за моего «длинного носа», который я будто бы совал куда не следует.
До школы далеко: пока дойдешь, пока домой вернешься, чего только не натворишь. Если весна или начало осени — шлепаешь по ручьям, карабкаешься на деревья, лазаешь по чужим садам.
Случается и подраться. Мама едва успевает чинить штаны, зашивать лопнувшие швы курточки, перевязывать ободранные локти, исцарапанные ноги. А зимой как пройти мимо болота, не испробовав, крепок ли лед? Как не проверить меткость броска, запустив снежком в дерево, стену дома?
— Это ты выбил окно у Бендора́йтисов? — Гневный взгляд учителя пронзает меня насквозь.
— Бро́нюс велел. Саука́йтис.
— Не велел я, — выкручивается Бронюс, даже не краснеет.
— Он кинул и не попал, а тогда и говорит: «Теперь ты кинь…»
— А если бы он тебе сказал сунуть руку в огонь — сунул бы? — интересуется учитель.
Я молчу.
Учитель поднимает палец и назидательно произносит:
— Надо думать собственной головой.
И я сам себе обещаю: буду думать! Всегда теперь буду думать, что делаю.
Потом опять обещаю. И опять, и опять…
За что только меня тогда не наказывали! Всего не перескажешь, даже запомнить трудно.
Зато я отлично помню, как однажды меня не наказали. А было за что.
Зима тогда стояла холодная, морозная. Снегу навалило — еле ноги вытащишь. Нам надоело играть в войну, лепить снеговиков, таскаться по полям с санками. И вот однажды Бронюс говорит мне:
— А я зайца поймал. В силок попался.
В другой раз Бронюс принес в школу два силка и выменял у Кя́стаса на складной ножик.
Вскоре после этого и Кястас гордо объявил, что он поймал зайца.
— Большущий, жирный, как теленок. — И он развел руки, показывая, какой большой был заяц.
Попросил и я у Бронюса силок. Задаром не соглашается. Давай, говорит, меняться. А что я ему дам в обмен? Ножика жаль, коньков — тем более.
— Знаешь что, я тебе шкуру от этого зайца отдам, ладно?
Бронюс пристально взглянул на меня:
— А не обманешь?
— Что ты, Бронюс! Вот при Кястасе обещаю тебе.
— Он отдаст, — подтвердил Кястас.
Наутро Бронюс принес мне силки, и после уроков я помчался прямиком домой.
За домом, в саду, снег весь в узорах, точно мамина праздничная скатерть. Я принимаюсь разбирать эти узоры.
Вот синичка прыгала, а это кот небось, наш Ра́йнюс, крался. А вот собака пробежала — следы крупные, глубокие. Как у волка. А что, если волк?
Я вздрагиваю, оглядываюсь назад и тут замечаю мелкие заячьи следы. Мимо торчащих из-под снега темных кустов смородины, мимо слив и вишен убегают они к самому концу сада. То в одну сторону, то в другую, а под ольхой целая площадка вытоптана.
Снег разворошен, видно, возился тут длинноухий на одном месте, стоял, прислушивался, поводил ушами. Ну, погоди ты у меня, явись еще разок!
Я проверяю силки перед школой, осматриваю после школы. Но вот проходит день, два, а они всё пустуют. Свежие заячьи следы четко выделяются на снегу, а в силках — никого.
Бронюс мне проходу не дает.
— Попался, — сообщаю я ему однажды утром. Ведь куда легче соврать, чем терпеть насмешки.
— А какой?
— Вот такой! — Я растопыриваю пальцы и показываю руками.
— Шкура когда будет?
— Как только сдерут.
— Ну смотри!
На следующее утро я снова заявляю:
— Еще один!
— Везет тебе, — с завистью вздыхает Бронюс.
А на самом деле силки точно заколдованные.
Однажды я собственными глазами видел: сидит на горке заяц. И не боится нисколечко. Я слепил снежок и запустил в него. Заяц прыг-скок и снова уселся, шевелит ушами.
Ну и разозлился же я — издевается надо мной лупоглазый. Эх, ружье бы…
Назавтра я прихожу из школы расстроенный. Бронюс пристает, велит шкуру принести, а откуда я ее возьму? «Надо собственной головой думать», — вспоминаю я слова учителя, а что толку. Что уж тут надумаешь…
На всякий случай заглядываю в сад и вижу — что-то копошится под ольхой.
Неужели заяц? Я громко вскрикиваю. Ну конечно! Заяц вскакивает, начинает метаться в силке.
Я бегу через снег, фыркаю, размахиваю руками, а сердце так и стучит от радости: «Попался! Наконец-то ты мой».
Заяц высоко подскакивает, точно хочет перепрыгнуть через ольху. Но силок затянут на задней ноге и не пускает его.
Он снова подскакивает, пытается вырваться, но падает. Прыгает и падает.
Я стою, будто у меня нет сил выбраться из сугроба. Пыл мой остывает, а сердце бьется тревожно, точно это я сам попал в силок.
Заяц снова подпрыгивает и шлепается на землю. Сучит ногами, путается в веревках. Потом замирает. Лежит, разметав ноги, голова на снегу. А веревка силка натянута струной.
Осторожно, словно боясь разбудить спящего, я приближаюсь к моему зайцу. Снег под деревцем истоптан, усеян обломанными веточками, на остром сучке — клок серой шерсти.
Заяц как-то странно неподвижен. Непослушными пальцами я долго стаскиваю петлю, которая до крови врезалась в его лапу.
Скорей бы только освободить его, пусть удирает. Ну его… Но заяц почему-то не встает.
Я подталкиваю его, поворачиваю, пытаюсь как-нибудь поставить на ноги и вдруг догадываюсь — он мертв.
Мысль эта настолько неожиданна, что я в ужасе пячусь от него. Потом наклоняюсь над зверьком и долго смотрю на остекленевший глаз, обращенный прямо ко мне, и никак не могу понять, отчего это произошло. От страха ли он умер? Или… оттого, что очень хотел жить?
Я бреду по глубокому снегу к Бронюсу.
«Можешь забирать, — скажу я ему. — И зайца, и эти свои силки. Бери, мне не нужно. Не надо мне!»
СЛОВНО ЧЕРНАЯ ТЕНЬ…
Многие сказки начинаются словами: «Это было давно». То, что я собираюсь рассказать вам, — не сказка, отнюдь. Однако на этой странице моего детства так и хочется написать: «Это было давно…»
Говорят, будто в день, когда я появился на свет, Мотеюс Юочбали́с помчался за священником для своего отца, а бобылки суетились вокруг старика, готовили его к последнему помазанию. Старик, которого в деревне звали не иначе как Рыжун (у него такое присловье было — рыжун), лежал на чистой постели и едва дышал.
Когда прибыл священник, старик зыркнул на него мутным глазом, но ни слова не вымолвил. Тот ему и так, и этак, даже за бороду подергал, а старик все лежит, сомкнув веки, и похрипывает. Ну, хоть бы голос подал, а то стиснул зубы и лежит.