Долгими осенними вечерами нам не удавалось слушать гармонь Казиса — он редко брал ее в руки. Иногда лишь ветер доносил к нам едва слышные ее звуки. Не от соседнего хутора, не от тополей — мачеха и братья злобно гнали Казиса, как собаку. Казис уходил в поля, подальше за ольшаник, где спокойно журчала речка Швяндре. Там, присев на берегу на поваленной раките, он осторожно трогал мехи.
Небеса чужи-и-и-е…
Едва слышно звучала песня, и мне сразу хотелось на улицу. И хотя было уже поздно и темно, я убегал из дома и стоял под рябиной, неподалеку от ольшаника, стараясь рассмотреть Казиса. Он сидел, повернувшись лицом к той стороне, где недавно опустилось солнце. Разинув рот слушал я плавные звуки. Мама звала меня, но я не слышал. Невидимые волны уносили меня далеко… Однажды я вдруг открыл глаза и сразу не сообразил, в чем дело. Может, мне померещилось? Нет, к Казису сзади тихо подкрадывается человек. Вот он кинулся к сидящему и вырвал из рук Казиса гармонь, швырнул ее на землю и принялся злобно топтать ногами.
— Конец, у… рыжун, — раздается голос Мотеюса. Самого его уже не видать — нырнул в кусты.
Казис поднялся с поваленного дерева, взял раздавленную гармонь, встряхнул ее, как старую изодранную тряпку, внимательно осмотрел и, вздохнув, тяжелой поступью пошел к хутору. Мне захотелось кинуться за ним, остановить его, не пустить, крикнуть ему: «Зачем ты туда идешь? Не надо!» Но он ушел, а я стоял как вкопанный. В это мгновение мне казалось, что Мотеюс растерзал не гармонь, а мое собственное тело. У меня даже болело все…
Наутро Казис не встал спозаранок, как он делал прежде. Мотеюс покричал ему, даже взобрался по лестнице на сеновал, но Казиса слышно не было. Юочбалене примчалась и давай молотить колом в стенку хлева.
— Встанешь ты наконец или нет?! — орала она, запрокинув голову, и все вокруг содрогалось от ее зычного голоса. — Работа стоит, а он, барин, валяется, дрыхнет как свинья. — Помолчала, подождала и снова бухнула колом. — Казис! Слышь, Казис!
Казис только к полудню слез с сеновала.
— Кабы не прохлаждался, мы бы весь горох убрали, — накинулся на Казиса Пятрас.
— Рыжун… — скрипел зубами Мотеюс.
— Хватит с меня батрацкого житья. Будет! — выкрикнул Казис, и я впервые услышал такой его резкий, надтреснутый голос. — Разделимся и станем жить. Поровну — и землю, и жилье, и скотину, и птицу… Все поделим.
— Не дождешься!
— Нет, рыжун!
— Нет!
— Разделим!
— Убирайся-ка ты куда глаза глядят. По миру ступай! Не видать тебе ни земли, ни избы.
— Это мы еще, матушка, посмотрим. Вот переоденусь и пойду в уезд…
Потом все ввалились в избу, и голоса стали тише. Только гул какой-то доносился.
Мама прикрикнула на меня, чтобы не торчал у ворот.
— Много будешь знать — быстро состаришься, — припугнула она.
Мама всегда так говорила, но я нисколько не боялся. Я даже хотел состариться, и как можно скорее. Ведь сначала надо вырасти, стать взрослым, а только потом будут усы, борода, седые волосы.
Я пошел с мамой в поле, где она дергала лен.
Под вечер примчалась Руткувене.
— Ничего не слыхали?
— А что? — разогнула онемевшую спину мама.
— Рыжата передрались! — Лицо у Руткувене сияло. — Божья кара. За наши беды, за наши слезы.
— Казис? — едва вымолвила мама, в глазах ее стоял ужас.
— Ну и отделали его, ну и отлупили! До середины поля гнали. Мотеюс кол из плетня выдернул, а Пятрас все камнями.
Мама качнулась вперед и, выронив охапку льна, всплеснула руками:
— Да ты что, баба! Неужто своими глазами видела?
— Из-за гумна подглядела… Ну и лупцевали…
— А что же ты — стояла да смотрела?
— Мне-то что за дело! Богатеи поцапались, а я вступаться буду, что ли? Да пусть бы они передохли, денно-нощно о том бога прошу.
Мама не отвечала. Только печально посмотрела на нее, покачала головой, а потом выбежала из избы и помчалась к хутору Юочбалисов.
Казис лежал ничком на стерне, раскинув босые ноги. Голова его была в крови, волосы спутаны, руки судорожно вцепились в комковатую землю.
— Казис… Казюкас! — позвала его мама.
Она потрясла лежащего за плечо, но Казис лежал неподвижно, как покойник. Только пальцы раскрылись и захватили еще земли, крепко стиснув ее.
Мама сбегала к речке, намочила в воде свой платок и примчалась обратно. Она утерла Казису лицо, приложила мокрый платок к голове и принялась легонько тормошить его:
— Вставай… Я тебе помогу до дома добраться.
Казис хрипел, выпучив страшные, налитые кровью глаза.
— Пойдем к нам, а, Казис? — тормошила его мама, но тот не отвечал.
Тогда мама принесла охапку сена и сунула ему под голову.
— Пошли. — Мама крепко взяла меня за руку, и я почувствовал вдруг, что со мной ей спокойнее. И смелее.
Остановились мы у ворот соседского хутора, и мама крикнула:
— Эй, Юочбалене!
Та вышла, натянув платок на глаза, и встала на пороге.
— Вот ты какая, Юочбалене, набожная, вот какая ты постница!
— Не твои мне проповеди слушать, — медленно выговорила старуха.
— Казис кровью исходит, а ты…
— На все воля божья… — И Юочбалене удалилась в свою избу.
В тот же вечер отец пошел к старосте. Того не оказалось дома, и отец сидел там дотемна, дожидался. Староста возвратился из уезда вдребезги пьяный и ни в какую не соглашался отправиться на хутор, где творились неладные дела. Только наутро он явился. Казис уже приполз домой и лежал в мякиннике — на сеновал взобраться у него, видимо, сил не хватило. Староста допрашивал братьев, а те изворачивались как могли.
— Он первый полез, ну я ему и всыпал, — ныл Мотеюс.
— С чего это он вдруг полез?
— Да так, пустяки, из-за девки подрались.
— Правда это, Казис? — обратился к нему староста.
Тот молчал.
— Верно ли Мотеюс говорил? — снова повторил староста.
Казис не откликался.
Староста зашел и к нам. Усевшись в красном углу, он расспрашивал маму:
— Ты, что ли, видела, как били?
— Руткувене рассказывала.
Руткувене отпиралась. Нет, она не видела. И выдумают же люди! Да ее и дома вчера целый день не было.
— Очень мне надо выкладывать им все, как оно было! По судам затаскают, а то еще подкараулит Мотеюс где-нибудь да и пристукнет, ирод этакий! — потом оправдывалась Руткувене.
Далеко за полдень Мотеюс повез старосту домой. И, поговаривают, не порожняком — мешок пшеницы сунул. Староста мотал головой и все пытался затянуть: «Как два брата, что ягнята…» Мотеюс на него шикал и правил лошадью. Тем не менее на следующий день примчался на велосипеде полицейский. Походил по хутору, немного поприставал к безмолвно лежавшему Казису и убрался восвояси. Вслед за ним подались в уезд и Юочбалене с Мотеюсом. И будто бы снова, говорят, не с пустыми руками…
Прошла неделя, другая. Все ждали, что будет дальше. Однако власти утихли, словно Мотеюс с Пятрасом избили не брата, а взбесившуюся скотину. А по деревне вскоре поползли и вовсе зловещие слухи. Та же самая языкастая Руткувене забежала одолжить маслобойку — мол, у ее маслобойки дужка лопнула — и давай выкладывать новости.
— А верно люди говорят, будто у Казиса-то Юочбалиса одного винтика не хватает.
Мама промолчала. Она не любила, когда Руткувене распускала язык. А та продолжала:
— Иду я как-то мимо торфяника с коровой, гляжу — Казис. Лопатой болото ворошит да посвистывает.
— Может, обронил что-нибудь?
— Вроде нет. Я смотрела — он просто так лопатой ковырялся. Сразу видно — не в своем уме.
Миновало бабье лето. Убрали картошку. По утрам поля покрывались инеем. Казиса можно было видеть на огородах или в ольшанике, где он колол щепки, рыл канаву в болоте. Он всегда был один. Стоило приблизиться Мотеюсу, как Казис опасливо пятился от него. Иногда с соседнего хутора доносилась брань, злобные выкрики Мотеюса и Пятраса, порой звучал резкий голос старой Юочбалене. Никогда только не слышно было Казиса. Он убегал из дома, прятался на задворках, слонялся по лесам. Страшное было у Казиса житье в доме под тополями. Бывало, насмотревшись того, что там творилось, я не мог уснуть ночью.
Это было в воскресенье, перед днем всех святых. Отец пошел в деревню потолковать с мужиками, послушать новости, а мы с мамой сидели в избе.
— Мама, спой, — приставал я, как только она кончала хлопотать у плиты и бралась за вязанье или шитье.
Вначале мама отказывалась:
— Не знаю я новых песен, все старые.
Но мне и старые всякий раз казались новыми. Я смотрел на мамино лицо, ласковое и ясное, освещенное заходящим солнцем. Даже если было пасмурно, накрапывал дождик или просто сгущались сумерки, я все равно видел солнце в ее глазах. В ее добрых-предобрых глазах…
Ты откуда, черный ворон.
Где твои детишки?
Вот и сейчас звучал ее мягкий голос, ласковый и приятный, точно дуновение теплого южного ветра.
Как за темной речкой
Бой кипел кровавый.
Много в этой сече пало
Воинов отважных…
Вдруг голос ее сорвался. Я высунулся в окно. Из-за гумна в сторону нашего дома направлялся Казис. На ногах его болтались железные путы, которые когда-то надевали лошадям, и он семенил мелкими шажками, странно растопырив руки и откинув назад голову с всклокоченными волосами.
— Пресвятая Мария! — вскрикнула мама. Она вскочила и со страха заперла на засов входную дверь.
Цепи звякнули прямо у нашего порога, дернулась скоба. Потом стало тихо. Мы не видели Казиса, но чувствовали, что он стоит молча за порогом и ждет, держась за скобу.
— Ишь что сотворили, что сотворили… — шептала мама, и лицо ее в это время было жалостное и суровое. — Зверье…
Казис отошел от двери, добрел до дерева и прислонился к нему. Он стоял, точно окаменев, и только, если внимательно вглядеться, можно было заметить, как под изодранной рубашкой дрожали его плечи. Потом он что-то выкрикнул клокочущим голосом и поскакал к забору, где была сложена куча камней. Сел на землю, положил ногу с цепью на камни и взял другой камень в руку. Казис принялся разбивать свои железные оковы. Камень крошился, от него сыпались искры, летели осколки, а Казис все трудился. Наконец он разбил цепь. Тогда он швырнул камень прочь, встал, громко захохотал и радостно топнул ногой. Затем пустился бегом в поля. Обрывок цепи на ноге мелко брякал.