На мгновение в уме Дальберга мелькнула довольно нелепая мысль: он вообразил, что возлюбленная его Клара, получив наконец одно из его страстных посланий, в которых он уже предлагал ей бежать с ним на другое полушарие от суровости варвара отца, решилась и сама пришла к нему. Он уже хотел вскрикнуть: «Клара! Ты здесь?», когда незнакомка вдруг бросила журнал и обратила к нему лицо, хотя не равное девственной красоте Клары, однако ж столько же очаровательное в своем роде.
— Амина! — вскричал Дальберг, отскочив на три шага, так эта дерзость поразила его.
— Да. Что ж тут удивительного? — решительно отвечала гостья, облокотясь на поручни кресла.
— После того, что вы со мной сделали?
— Как у вас здесь хорошо! — продолжала Амина. — А! Вот Диас! Какая прелесть!.. Не хотите ли поменяться? Я вам дам Делакруа… амура за тигра?
— Вы, верно, много полагаетесь на ваш пол?
— Без сомнения, полагаюсь, — отвечала Амина, снимая шаль и бросив на диван шляпку, мастерское произведение, только что вышедшее из волшебных рук мадам Бодран, с таким небрежением, как только может торговка бросить свой колпак на кучу сена.
Она подошла к Дальбергу во всеоружии.
Солнечный луч, проникая в щель между двумя полами занавеса, осветил ее с головы до ног и зашевелил тысячи золотых ниток в ее роскошных каштановых волосах. Для женщины менее свежей и более пожилой это была бы предательская помощь, но Амина еще не боялась яркого света.
При виде этой женщины, вызолоченной солнцем, этой змеи, соблазняющей своей наглой красотой, ослепленный Дальберг остановился в нерешимости. Негодование его на гадкий поступок Амины было столько же живо, но он против воли поддавался роковому очарованию, от которого не могли защититься самые холодные сердца.
— Ну, начинайте же вашу ораторскую речь, — сказала Амина, ударив его кончиком снятой перчатки по губам, — или подсказать вам? Амина, негодная, низкая, коварная женщина без сердца… таковы, вероятно, эпитеты, которыми вам угодно будет наградить меня.
— Вы причина несчастия всей моей жизни…
— Это еще не доказано: быть может, после вы еще поблагодарите меня.
— Вы растерзали сердце бедной невинной девушки…
— Она утешится, если уже не утешилась.
— Зачем вы послали портрет?
— Зачем вы не пришли взять его?
— Вы злая женщина! Разве я мог?
— Неблагодарный! Стало быть, я внушаю вам неодолимое отвращение?
— Во всякое другое время ваша записка могла бы осчастливить меня.
— Ну, посудите ж и вы о моем негодовании: я видела, что мной пренебрегают, что меня презирают; я думала, что вы находите меня подурневшей; я усомнилась в своем могуществе: это была первая моя неудача!
— Мое сердце было занято самой могущественной, самой чистой любовью!
— В этом-то и состояло мое несчастье! О! Как я завидовала любви, которую вам внушила другая! Как я ревновала к этой Кларе! Как я желала изучить ее исподтишка, чтобы подметить и перенять у нее то, чем она обворожила вас! Как я сожалела о миловидной угловатости, свойственной невинности! Если бы вы знали, как я старалась придать моим волосам ту девственную мягкость и взглядам тот скромный свет, какие заметила на портрете! Сколько белых платьев я примерила, чтобы также иметь вид пансионерки!
Всерьез говорила Амина или хотела насмеяться над доверчивостью Дальберга, этот вопрос трудно решить. Однако ж ее голос, ее взгляд, ее движения — все казалось подлинным.
— Ревность, заставившая меня послать портрет, послужила мне плохой советчицей: она доставила мне только вашу ненависть, — прибавила Амина с искусно приглушенным вздохом; если бы я знала, что вы до такой степени влюблены, то, уж конечно, не пыталась бы овладеть сердцем — увы! — слишком хорошо огражденным.
Мы должны признаться, что Дальберг, которому Клара в продолжение шести недель не подавала никакого знака жизни и даже не показывала своей тени за шторой, в эту минуту находил Амину уже не так чудовищно злой, как сначала: всякий человек легко прощает самые черные поступки, если они хоть с какой-нибудь стороны льстят его самолюбию.
— Что сделано, то сделано, — продолжала Амина, — вы, конечно, потеряли уже всякую надежду снова снискать милость мадемуазель Клары и ее отца. Впрочем, Клара вовсе не любила вас. Употребила ли она хоть малейшее старание увидеть вас? Написала ли она вам хоть одно слово? Имела ли она хоть малейшее сострадание к вашему горю? Эти смиренные девушки чертовски злопамятны и мстительны: она вам никогда не простит.
Дальберг уже несколько раз повторял себе почти то же самое, что говорила Амина. Признавая всю законность негодования Клары, он находил, однако ж, что она уж слишком добросовестно исполняет приказания отца.
— Сколько же времени вы намерены бродить по городу с элегическим видом? Ваши усы худо подстрижены; волосы не завиты, вы два месяца не меняли жилет. Вы носите на себе все признаки нравственного растления. Вы уже слишком во зло употребляете право несчастного влюбленного одеваться небрежно. Еще неделя, и вы сделаетесь смешны, предупреждаю вас.
Дальберг взглянул в зеркало и действительно нашел некоторые недостатки в изяществе своего костюма.
— Клара лучше вас распорядилась: она уже нашла себе утешение.
— Это невозможно! — вскричал Дальберг.
— Какое у вас наивное самолюбие! А я вам скажу, что можно даже предвидеть, кто будет вашим преемником у этой невинной и мстительной особы. Вы, разумеется, понимаете, что Депре не намерен оставить мамзель Клару старой девой. Вы не единственный жених под солнцем. А коли вас забыли, забудьте и вы. Вы опять скажете, что я злая женщина, но если хотите отправиться со мной в оперу, я вам, кроме нового балета, покажу зрелище, которое исцелит вас от вашей несчастной страсти и разрешит клятвы верности, которые вы дали вашей обожаемой.
— Что вы хотите сказать? Вы хотите испугать меня?
— Так вас можно испугать? Вы так мало доверяете любви молоденькой честной девушки, воспитанной в монастыре, девушке, с которой вы меняетесь портретами и локонами волос? Вы трепещете с первого слова, которое вам говорят; пугаетесь испытания; не смеете подвергнуть это чистое золото пробе, со страху, чтобы оно не оказалось поддельным? Поедемте в оперу?
— Еду, — отвечал Дальберг.
— Ну, хорошо, я переоденусь и заеду за вами. Будьте готовы.
Через час грум Тоби пришел доложить, что барыня ждет в карете у подъезда.
Наряд на Амине был удивительно легкий. Стройный гибкий стан ее окутывала тарлатановая дымка; в волосах фантастический ярко-розовый цветок с зелеными блестящими листочками. Она была так очаровательна, что Дальберг не понимал уже, как мог быть суровым с такой прелестью. Когда речь идет о том, чтобы довести соперницу до отчаяния, женщины находят дивные, неведомые красоты, которые и служат им только на один такой день.
Едва Дальберг уселся подле Амины в бенуаре, дверь противоположной ложи в первом ярусе отворилась: вошла девушка и двое мужчин, — Клара, ее отец и Рудольф.
Лиф белого платья Клары был не так высок, как обыкновенно, и обнаруживал начало ослепительно-белых плеч. Не переставая быть девственным, наряд ее принес необходимые жертвы требованиям света. Избавленные таким образом от слишком стыдливых покровов, прекрасные формы ее бюста обозначились определеннее и, разумеется, выиграли. Самая головка как будто вольнее держалась на античной шее, линии которой ничем не были прерваны, кроме тонкой, как волосок, венецианской цепочки с бриллиантовым крестиком.
Клара и Депре сидели впереди, Рудольф сзади. Все лорнеты направились на эту ложу. Всякий спрашивал себя или соседа:
— Кто эта прекрасная молодая особа, такая грациозная и простая, такая важная и вместе скромная? Она, кажется, вовсе не подозревает, что на нее обращены все взоры.
— Каким образом Рудольф попал в эту ложу? — прибавляли знакомцы льва. — Когда он выйдет в антракте, мы узнаем имя этой восходящей звезды-красавицы.
Они обманулись в ожидании, потому что Рудольф неизменно весь спектакль просидел подле Клары.
Никогда Дальберг не видывал своей возлюбленной в таком блеске красоты: до тех пор у Клары преобладал характер девочки, пансионерки; теперь она являлась женщиной. Только что усыпленные несколько сожаления пробудились у отвергнутого жениха с необычайной силой. Им овладело безнадежное отчаяние, смешанное с такой яростью на Амину, что он, наверное, истерзал бы ее, если бы у него случился под руками нож.
Амина оглянулась и, увидев искаженные черты и зеленоватую бледность молодого человека, так испугалась, что быстро отодвинула свой стул, как будто хотела сесть еще больше на виду, чтобы ее кавалер не причинил ей зла.
Дальберг, за неимением лучшего, терзал перчатку. До сих пор он испытывал только тоску отвергнутого любовника, теперь его сердце грызли крысьи зубы ревности.
Амина также несколько изменилась в лице. По портрету она не представляла себе такого совершенства, потому что женщины ее разбора обыкновенно не верят в красоту порядочных девушек и большей частью представляют себе их неуклюжими, неловкими, горбатыми или безвкусно одетыми. Она поняла Генрихово поведение, которое дотоле казалось ей непостижимым, и букетом заглушила вздох досады.
— Теперь, — сказала она себе, — пора или явиться вполне красавицей, или умереть.
И, призвав на помощь все свои чары, она стала отсвечивать как будто фосфорическим блеском.
Она нашла неподражаемую позу, необычайно красноречивый взгляд, выражение, какого никто уже не увидит. К несчастью, никто не написал этой дивной поэмы, потому что ни Энгра, ни Прадье тут не было. Бог знает, что они в это время делали?
— Что сегодня с Аминой? — спрашивали себя многие изумленные львы: она прыщет, как фейерверочный сноп.
— Мужайтесь, Генрих, — говорила Амина Дальбергу: не доставляйте им наслаждения видеть вашу бледность и уныние осужденного. О Кларе, конечно, нельзя не пожалеть… Я умею признать красоту другой, когда нужно… но разве можно пренебречь мною? Посмотрите, как все любуются мной. Одной искры моих глаз достаточно, чтобы зажечь неугасимый огонь. Самые знаменитые и самые богатые люди в этой зале