Редко можно видеть, чтобы экипаж ехал порожняком на площадь Быков, и действительно в двуколке находились две особы.
Одна из них, приземистая, тучная старуха, была одета по-старинному в черное, несколько короткое платье, из-под которого выглядывал край желтой шерстяной нижней юбки, какие носят кастильские крестьянки; эта почтенная особа принадлежала к тому разряду женщин, которых зовут в Испании тиа Пелона, тиа Бласия, в зависимости от имен, данных им при крещении, как у нас во Франции сказали бы мамаша Мишель, мамаша Годишон в обществе, так прекрасно описанном Поль де Коком. Ее широкое, плоское, мучнисто-белое лицо могло бы показаться обыденным, если бы черные, как угли, глаза, окруженные темными тенями, и пучки волос в уголках рта не нарушали этого впечатления, придавая старухе диковатый, свирепый вид, достойный дуэньи доброго старого времени. Гойя, неподражаемый автор «Капричос», набросал бы несколькими штрихами ее портрет. Пора любви уже давно миновала для этой женщины, — если она и знала когда-то, что такое любовь, — и тем не менее она не без кокетства куталась в свою дешевенькую, обшитую бархатом мантилью и жеманно обмахивалась зеленым бумажным веером внушительных размеров.
Маловероятно, чтобы вид этой приятной особы вызывал улыбку удовольствия на лице дона Андреса.
Спутницей старухи была молоденькая девушка лет шестнадцати — восемнадцати, и скорее шестнадцати, чем восемнадцати; легкая мантилья из тафты, накинутая на высокий черепаховый гребень, который был воткнут в толстую, уложенную сзади косу, обрамляла ее прелестное матовое лицо чуть заметного оливкового оттенка; крошечная, как у китаянки, ножка лежала на передке двуколки, позволяя любоваться атласной туфелькой, украшенной большим бантом, и шелковым, тщательно натянутым чулком с цветной стрелкой. Руки девушки были тонкие, нежные, хотя и немного загорелые; одной рукой она играла концами мантильи, а другой, на которой блестело несколько серебряных колец — самых драгоценных украшений из шкатулки манолы, — сжимала батистовый платочек; стеклярусные пуговицы, поблескивающие на ее рукаве, дополняли этот чисто испанский наряд.
Андрес узнал очаровательную незнакомку, воспоминание о которой преследовало его целую неделю.
Он ускорил шаг и одновременно с двуколкой прибыл на площадь перед цирком; возница встал на одно колено, чтобы помочь сойти прекрасной маноле, и та спрыгнула на землю, едва коснувшись пальчиками его плеча; извлечь из экипажа старуху оказалось гораздо сложнее; наконец и эта операция была благополучно закончена, и обе женщины, за которыми неотступно следовал Андрес, поднялись по деревянной лестнице в амфитеатр.
Его величество случай проявил в этом деле редкую учтивость и распределил места так, что дон Андрес оказался рядом с юной манолой.
II
Пока зрители шумно наводняли цирк и его огромная воронка быстро чернела, заполняясь густой толпой, тореро входили один за другим через заднюю дверь в помещение, которое служит им фойе и где они обычно собираются перед выходом на арену.
Это была огромная, беленная известью зала, голая и унылая. Бледно-желтые огоньки свечей мерцали перед закопченным изображением Божьей матери, висевшим на стене: тореро, как и все люди, постоянно рискующие жизнью, набожны или по меньшей мере суеверны; у каждого из них есть свой амулет, в могущество которого он свято верят; одни приметы их пугают, другие радуют, они заранее знают, по их словам, будет ли коррида для них несчастной. Однако поставленная вовремя свеча может умилостивить судьбу и предупредить гибель. В тот день теплилось около дюжины свечей, что оправдывало замечание дона Андреса о силе и свирепости гавирийских быков, которых он видел накануне на берегу канала и с восторгом описал своей невесте Фелисиане, неспособной оценить этих достоинств.
Собралось человек двенадцать тореро — матадоров, чуло, бандерильеро, эспада в накинутых на плечи плащах. Все они, проходя мимо Мадонны, склоняли голову, иные особенно низко. После этого они брали со стола сора de fuego — маленькую жаровню с деревянной ручкой, наполненную углями, для удобства курильщиков сигарет и сигар, и принимались пускать клубы дыма, расхаживая по зале или сидя на деревянных скамьях у стены.
Только один человек прошел мимо Мадонны, не отдав ей дани благоговейного почитания, и сел в стороне, скрестив стройные ноги, которые казались мраморными в плотно облегавших их блестящих шелковых чулках. Просунув в прорез плаща большой и указательный пальцы, пожелтевшие от табака, он держал в них тлеющий окурок сигареты. Огонек сигареты подбирался к коже, грозя ее обжечь, но матадор, казалось, не обращал ни на что внимания, погруженный в глубокую думу.
На вид ему было лет двадцать пять — двадцать восемь. Смуглое лицо, сверкающие черные глаза и курчавые волосы изобличали в нем андалузца. Он был, вероятно, уроженцем Севильи — этой жемчужины испанской земли, родины статных, красивых, храбрых молодцов, завзятых гитаристов, прекрасных наездников, победителей быков, мастеров владеть навахой, людей с железной рукой и закаленным сердцем.
Трудно было бы найти человека более сильного и стройного. Его мускулистое тело как раз оставалось на грани, за которой оно могло бы стать тяжеловесным. Он был словно изваян для борьбы, для корриды, и, если предположить, что природа заведомо производит на свет тореро, она еще ни разу так не преуспела, как при создании этого Геркулеса с безупречными пропорциями.
Под распахнутым плащом сверкали блестки серебристо-пунцовой куртки и переливался драгоценный камень сортихи — кольца, в которое продевают концы галстука; этот камень стоил довольно дорого и свидетельствовал, как, впрочем, и весь наряд матадора, что тот принадлежит к верхушке своей корпорации. Его moño[43] из новых лент придерживал оставленную сзади прядь, спускавшуюся на шею в виде толстой косы. Черная, как вороново крыло, montera[44] была сплошь покрыта шелковыми аграмантами того же цвета и завязывалась под подбородком двумя шнурами; до странности маленькие туфли оказали бы честь самому искусному парижскому башмачнику и могли бы с успехом послужить балетной танцовщице.
Однако у Хуанчо — так звали матадора — не было открытого, жизнерадостного выражения лица, какое подобает иметь красивому, хорошо одетому молодцу, которого скоро встретят восторженные рукоплескания женщин. Что нарушало ясность его духа? Страх за исход корриды? Но опасность, угрожающая бойцам на арене, значительно меньше, чем обычно думают, да и риск не испугал бы матадора, сложенного, как Хуанчо. Уж не видел ли он во сне быка из преисподней, поддевшего его на свои стальные раскаленные рога?
Ни то, ни другое. Таков был обычный вид Хуанчо, особенно за последний год, и хотя он не враждовал со своими собратьями, в его обращении с ними не чувствовалось веселой беззаботности, свойственной людям, которые вместе пытают счастье; он не отказывался от знаков внимания, но сам не шел навстречу товарищам и, несмотря на свою андалузскую кровь, часто бывал сумрачен. Порой Хуанчо старался стряхнуть с себя грусть и предавался безудержному наигранному веселью: он пил сверх меры, несмотря на свою всегдашнюю воздержанность, буянил в тавернах, плясал огневые качучи и под конец ввязывался в глупейшие ссоры, во время которых сверкали ножи; затем, когда этот порыв проходил, он снова впадал в мрачную задумчивость.
Разбившись на группы, тореро беседовали обо всем понемногу — о любви, о политике и, главное, о быках.
— Что думает ваша милость, — спрашивал один тореро у другого с церемонностью, свойственной испанскому языку, — о черном мазпульском быке? Правда ли, как уверяет Архона, будто у него плохое зрение?
— Один глаз у него близорукий, а другой дальнозоркий: с таким быком надо быть начеку.
— А лизасский бык, знаете, черный с белыми пятнами, откуда он наносит удар, справа или слева?
— Трудно сказать, я не видел его на арене. А вы что скажете, Хуанчо?
— Он бьет справа, — ответил тот, словно пробудившись от сна, и даже не взглянул на молодого человека, остановившегося перед ним.
— Почему?
— Да потому, что он постоянно шевелит правым ухом, — признак почти безошибочный.
Сказав это, Хуанчо поднес к губам окурок сигареты, который тут же рассыпался белым пеплом.
Час, назначенный для открытия корриды, приближался; все тореро, за исключением Хуанчо, встали; разговоры умолкли, и с внутреннего двора донесся глухой шум — это пикадоры ударяли пиками о стену, чтобы набить себе руку и испытать своих лошадей. Курильщики бросили недокуренные сигареты, чулосы не без кокетства расправили на руке складки ярких плащей и выстроились в ряд. Наступила тишина, ибо выход на арену — минута, не лишенная торжественности, и даже самые беззаботные тореро невольно призадумываются.
Встал наконец и Хуанчо; он небрежно бросил плащ на скамью, взял шпагу, мулету и присоединился к пестрой группе товарищей.
Дурного расположения духа как не бывало. Глаза его горели, ноздри трепетали, грудь вздымалась. Выражение необычайной отваги облагораживало его черты. Матадор выпрямился, приосанился, готовясь к схватке. Он решительно упирался каблуками в землю, и было видно, что каждый мускул дрожит на его ногах, точно струны гитары. Он играл своей силой, испытывал ее в последнюю минуту по примеру солдата, который играет шашкой перед боем, то вынимая ее, то снова вкладывая в ножны.
Хуанчо был поистине красивый малый, и костюм матадора превосходно подчеркивал стройность его фигуры; широкая faja[45] из красного шелка стягивала его тонкий стан; серебряная вышивка, струившаяся по куртке, как бы застывала на воротнике, рукавах, карманах, обшлагах, где узор настолько усложнялся, становился таким плотным, что почти совсем скрывал материю. И пунцовая куртка, шитая серебром, казалась серебряной, шитой пунцовым шелком. На плечах было столько жгутов, филигранных шариков, бантов и всевозможных украшений, что руки словно выступали из двух пышных венков. Атласные штаны, отделанные по швам блестками и сутажом, обтягивали, не стесняя движений, крепкие и вместе с тем изящные ноги с железными мускулами. Костюм