Два актера на одну роль — страница 90 из 112

С этими словами Хуанчо так свирепо укусил себя за правую руку, что еще немного — и из нее хлынула бы кровь.

«Когда он поправится, я вторично вызову его и уж на этот раз не промахнусь. Но если я убью его, Милитона прогонит меня прочь; она все равно потеряна для меня. От этого можно с ума сойти! И ничего нельзя сделать. Если бы он мог умереть естественной смертью во время какого-нибудь бедствия — пожара, обвала, землетрясения, чумы. Нет, такого счастья не будет… Проклятие! И подумать только, что ее нежное сердце, безупречное тело, прекрасные глаза, божественная улыбка, полная и гибкая шея, тонкая талия, детская ножка — все это принадлежит ему! Он может взять Милитону за руку, и она не отнимет ее, притянуть к себе ее обожаемую головку, и она не отвернется с пренебрежением. Какое зло я совершил, чтобы понести столь тяжкое наказание! Многие красавицы испанки были бы счастливы видеть меня у своих ног! Когда я выхожу на арену, не одно женское сердце начинает усиленно биться, не одна белая ручка дружески приветствует меня. В Севилье, Мадриде, Гранаде сколько женщин бросали мне веера, платки, цветы, украшавшие их волосы, золотую цепочку, сорванную с шеи, — их восхищала моя отвага, моя красота! И что же? Я пренебрег ими и пожелал ту, которая не пожелала меня. Я прошел мимо любви и выбрал ненависть! Непреодолимое тяготение! Жестокий рок!.. Несчастная Розаура питала ко мне такую нежную любовь, а я, безумец, не ответил ей взаимностью. Бедная моя, как ты должна была страдать! Конечно, теперь я расплачиваюсь за горе, которое причинил тебе. Мир плохо устроен: всякая любовь должна бы порождать в ответ столь же сильное чувство, тогда никто не терзался бы отчаянием вроде меня. Господь Бог жесток! Может быть, эта кара постигла меня за то, что я не ставил свечей пресвятой деве? Господи, Господи, как быть? Не найти мне больше покоя на земле! Домингес счастлив, он погиб на арене, а ведь он тоже любил Милитону! Однако я все сделал, чтобы его спасти! А она говорит, будто я бросил его в беде. Она не только ненавидит, но и презирает меня. О, небо! Ярость сведет меня с ума!»

При этих словах он вскочил и снова зашагал по полям.

Он пробродил весь день, словно в забытьи, глаза его блуждали, кулаки были сжаты, мучительные галлюцинации то и дело возникали перед ним: он видел Андреса и Милитону вместе, они гуляли, держась за руки, целовались, смотрели друг на друга томным взором. Эти образы, невыносимые для сердца ревнивца, были так ярки, так поразительно реальны, что он не раз бросался вперед, намереваясь пронзить Андреса шпагой, но встречал лишь пустоту и, очнувшись, удивлялся, как все это могло ему пригрезиться.

Виски у него болели, железный обруч стягивал голову, глаза резало, очертания предметов расплывались и, несмотря на пот, струившийся по лицу, и на июньское солнце, он дрожал от холода.

Погонщик волов, повозка которого опрокинулась, наскочив на большой камень, хлопнул его по плечу:

— Видать, приятель, вы человек сильный, не поможете ли мне поднять повозку? Мои волы выбились из сил.

Хуанчо подошел и, ни слова не говоря, попытался поднять повозку, но руки у него дрожали, ноги подгибались, стальные мускулы вышли из повиновения. Он приподнял ее и тут же выпустил из рук, — он был измучен, тяжело дышал.

— Судя по виду, я думал, у вас более крепкая хватка, — сказал погонщик, удивленный безуспешной попыткой Хуанчо.

Бедняга совсем обессилел, ему было плохо.

Но, задетый за живое замечанием погонщика, ибо он гордился своей мускулатурой, как гладиатор, а он им, в сущности, и был, Хуанчо напряг всю свою волю, собрал последние силы и яростно налег на край повозки.

Словно по волшебству, повозка встала на колеса без всякой помощи со стороны погонщика. Толчок был так силен, что она едва не перевернулась на другой бок.

— Ну и силища у вас, хозяин! — вскричал восхищенный погонщик. — После силача из Оканьи, который мог снять и унести оконную решетку, и Бернардо дель Карпио, — тот останавливал одним пальцем мельничные жернова, — никто еще не видел такого молодца!

Но Хуанчо ничего не ответил и в обмороке упал на дорогу, упал, как падает мертвец, выражаясь словами Данте.

«Уж не порвал ли он себе какой-нибудь жилы? — подумал испуганный погонщик. — Нужды нет, раз он оказал мне такую услугу, я положу его на повозку и отвезу на постоялый двор в Сан-Агустин или в Алькобендас».

Хуанчо быстро очнулся, хотя ничего не было сделано, чтобы привести его в чувство, ведь погонщики не возят с собой ни нюхательной соли, ни нашатырного спирта, а тореро — не кисейные барышни.

Погонщик накрыл его своим плащом. Хуанчо лихорадило, он испытывал ощущение, неведомое для его железного организма, — он был болен.

Добравшись до постоялого двора в Сан-Агустин, он попросил у хозяина кровать и тотчас же лег.

Он заснул глубоким сном, тем неодолимым сном, который овладевает пленным индейцем во время пыток, изобретенных утонченной жестокостью победителей, или сном приговоренного к смерти в утро перед казнью.

Измученное тело отказывает душе в способности страдать.

Это состояние небытия, длившееся двенадцать часов, спасло Хуанчо от безумия; лихорадка прошла, головная боль тоже, но он был так слаб, точно проболел полгода. Земля уходила у него из-под ног, свет слепил глаза, малейший шум вызывал головокружение; он чувствовал, что ум его оцепенел, на душе пусто. Он пережил непоправимое крушение. Там, где царила некогда его любовь, зияла бездна, и ничто уже не могло ее заполнить.

Хуанчо провел еще сутки на постоялом дворе и, чувствуя себя лучше, так как его могучий организм одолел болезнь, взял коня и ускакал в Мадрид, движимый тем странным инстинктом, который влечет человека к месту, где он страдал; он испытывал потребность разбередить, растравить свою рану, лишний раз вонзить себе нож в сердце; он находился слишком далеко от своей мучительницы, ему хотелось вернуться, довести до предела свою пытку, упиться ее ядом, забыть причину горя через избыток страдания.

Пока Хуанчо бродил по окрестностям Мадрида, стараясь заглушить свою боль, альгвазилы искали его повсюду, ибо молва указывала на него как на человека, ударившего ножом сеньора Андреса де Сальседо.

Этот последний, как вы понимаете, не подал жалобы: он отбил у несчастного Хуанчо любимую женщину, было бы бесчеловечно лишить его еще и свободы; Андрес даже не знал о судебном преследовании, направленном против матадора.

Аргамазилья и Ковачуело, эти Орест и Пилад из сыскной полиции, пустились на поиски Хуанчо, чтобы арестовать его, но действовали они чрезвычайно осторожно, прекрасно зная свирепый нрав молодца; можно было подумать — и недруги, завидовавшие положению обоих друзей, во всеуслышание утверждали это, — будто Ковачуело и Аргамазилья собирают сведения для того, чтобы избежать встречи с преступником, которого им поручено поймать; но некий излишне старательный соглядатай уведомил их, что он видел матадора в цирке, и вид у него был такой спокойный, словно на его совести не лежало преступления.

Итак, пришлось действовать. Направляясь к указанному месту, Аргамазилья говорил своему другу:

— Умоляю тебя, Ковачуело, будь осторожен; умерь свой пыл; ты же знаешь, наш молодец любит пускать в ход наваху; не подвергай себя ярости этого варвара, ведь ты величайший полицейский, когда-либо существовавший на земле.

— Будь спокоен, — отвечал Ковачуело, — я сделаю все возможное, чтобы ты не лишился такого друга, как я. Обещаю тебе проявить отвагу лишь в крайнем случае, после того, как исчерпаю все свое красноречие.

В самом деле, Хуанчо пришел в цирк взглянуть на быков, привезенных для ближайшей корриды, и сделал это скорее по привычке, чем преднамеренно.

Он еще был в цирке и как раз проходил по арене, когда явились Аргамазилья и Ковачуело со своим небольшим отрядом.

С утонченной вежливостью и в самых церемонных выражениях Ковачуело предложил Хуанчо последовать за ним в тюрьму.

Хуанчо пренебрежительно пожал плечами и продолжал свой путь.

По знаку альгвазила, двое полицейских схватили тореро, но тот стряхнул их с себя, словно приставшие к рукавам пушинки.

Весь отряд бросился тогда на Хуанчо, и тут же трое или четверо полицейских отлетели от него шагов на пятнадцать и упали вверх тормашками на песок; однако множество всегда берет верх над единицей, и сто пигмеев одолевают в конце концов великана; рыча от ярости, Хуанчо незаметно отступил к загону, освободился резким движением от рук, цеплявшихся за его одежду, открыл ворота, вбежал в опасное убежище и заперся там по примеру укротителя, который спрятался в клетке с тиграми, спасаясь от преследования налоговых приставов.

Осаждавшие попытались взять его в этом пристанище; но прежде, чем они успели взломать дверь, та неожиданно распахнулась, и бык, выгнанный Хуанчо из стойла, угрожающе бросился на испуганный отряд.

Беднягам-полицейским едва удалось кое-как перепрыгнуть через барьер; у одного из них бык все же вырвал клок панталон.

— Черт возьми! — воскликнули Аргамазилья и Ковачуело. — Придется начать осаду по всем правилам.

— Вперед, на штурм!

На этот раз из загона выскочили сразу два быка и кинулись на осаждавших, но те мигом разбежались, подгоняемые страхом; тогда разъяренные животные, не видя перед собой врагов в человеческом образе, повернулись друг к другу, сцепились рогами, и каждый из них, зарывшись мордой в песок, попытался одолеть противника.

Осторожно придерживая дверь, Ковачуело крикнул Хуанчо:

— Приятель, вы можете выпустить еще пять быков — нам известны ваши боевые запасы. После этого вам придется сдаться, и сдаться безоговорочно. Выходите добровольно, и я отправлю вас в тюрьму с величайшим почтением, без наручников, без цепей, в двуколке, нанятой за ваш счет, и даже не упомяну в протоколе о сопротивлении, оказанном вами представителям власти, что увеличило бы ваше наказание; скажите, разве я не великодушен?

Не желая продолжать борьбу ради свободы, которой он не дорожил, Хуанчо отдал себя в руки Аргамазильи и Ковачуело, и те препроводили его в тюрьму с военными почестями.