— Разбомбили. Шесть ден назад, когда машины с дороги разгоняли, осколок в аккурат в грудь угодил.
— А звать его как?
Сержант почему-то смутился.
— Звать-то его было Леля.
— Женщина, значит?
— Женщина, — сказал солдат и бросил окурок в печь.
— А фамилия как?
— Фамилия какая-то длинная. Цельный год у нас служила, а фамилию ее мне все одно, как Гарнизонный устав, никак не запомнить. То ли Малинкина, то ли Калинкина.
— Ну да, Калинкина! — вмешался дневальный. — И никакая она не Калинкина, а Калиновская. Старший сержант Калиновская… А то Калинкина, — презрительно добавил, пошуровав дрова. — Никакая она не Калинкина…
Капитан придвинул ногой порожний патронный ящик, поставил его на ребро и как-то грузно, по-стариковски, сел. Дневальный прикрыл топку, чтобы меньше припекало. Печь загудела громче, сквозь щель в дверце протянулся луч, и огненные блики закопошились в ногах спящих.
— Ну, а… хорошо она командовала? — спросил после некоторого молчания капитан. И голос его был хриплый.
— Хорошо. Такого командира нам, я так мечтаю, пожалуй, и не попадется. Сперва, как пришла она к нам, все мы обижались, конечно. И так часть нестроевая, вроде стрелочников флажками машем, а тут еще баба в головах. Пришла она к нам маленькая, рукава у шинели подвернуты.
Смотрим, — нет ли косиц? Нет, косиц, видим, нету. Жили мы тогда всем отделением в сарае, спали вповалку — все равно, как сейчас. Велела она себе топчан в углу сколотить. Ну, легли. А у нас парень такой был, сейчас он в четырнадцатую дивизию ушел, вторым номером, так вот он, как у нас водилось, начал на ночь сказку сказывать. Ну, сказки, сами знаете, какие, все больше про поповских дочек да работников, скоромные сказки.
Сержант опять полез было за табаком, но капитан торопливо достал пачку «Беломора».
— Вот мы слушаем да ждем, как нашему отделенному-то, с подвернутыми рукавами, интересно ли будет? Ну, досказал он, помню, до того места, как барыньки велели работнику в речку лезть… Встала она, на него глядит: «Ну, а дальше что?» Тогда у нас светло было — фонарь «летучая мышь» горел. Он язык-то заглотил. Молчит. А она: «Говори, говорит, дальше! Я тебе приказываю». Молчит. «Совести не хватает?» — «Не хватает говорит, совести, товарищ старший сержант…» — «Ну, то-то». — Да.
Дневальный надел первые попавшиеся валенки, взял топор и быстро вышел на улицу.
— Значит, с достоинством держалась? Не тушевалась? — снова как-то странно спросил капитан. — Начальство довольно было?
— Куда там! Крепше мужика была. Вот случилось раз с этим Симаковым… — сержант кивнул на дверь. — Недавно, в аккурат в день Красной Армии… Ну, известное дело, выпили, поплясали. Вдруг Симаков подходит к ней, взял руки по швам и докладывает: «Разрешите к командиру взвода обратиться?» — «По какому такому делу?» — «Хочу, говорит, на передовую проситься. Надоело, говорит, вслед машинам руками махать». Ну, сами понимаете, если бы наша воля, — все бы на передовую ушли. Стала она ему объяснять про то, какую мы пользу приносим, складно говорила, долго, а он заладил: «Пойду на передовую» — и баста. Видит она — не уговорить его, командует: «Кругом! Спать, шагом марш». Мы-то ее все слушались, ровно ребятишки малые. А Симаков не то что хулиган какой, а со своим понятием человек. Как сейчас вижу: кулаки сжал, стоит, не шелохнется. Она опять: «Кругом!» Он стоит.
И по кулакам видать — не повернется ни в жисть. Команда-то уж больно зазорная, да еще баба командует. К тому же выпивши человек. Тут она побелела вся, как бумага. «Трое суток, говорит, гауптвахты» и ушла. По телефону комбату звонила, а трое суток припаяла. Комбат разрешил. Ну, увели Симакова в баню. Стали мы на покой расходиться, только гляжу — командира нашего нет и нет. Пождал я, вышел во двор, постоял на приступочке. Слышу, — в темноте притулившись, сморкается, сердечко-то все-таки бабье. Потянуло меня, старика, ее утешить. Подошел потихоньку, встал, как полагается, и говорю: «Зря вы, товарищ старший сержант, из-за него расстраиваетесь». А она мне: «Вы что здесь?» — да со злобой такой, не дай господи. Я хотел уже назад, подальше от греха, а она хвать меня за рукав: «Слушай, говорит, Порфирий Фомич, о том, что я ревела, чтоб никому, понял?» Гордая была…
Капитан сидел, опустив голову, и непочатая папироса торчала между пальцами. Солдаты храпели, изредка бредили, и один, тот самый, который кашлял, лежал теперь на спине, полуоткрыв рот, и тяжело дышал. В груди его точно потрескивал и ломался валежник.
— Ну, Симакову-то я все же рассказал… С тех пор стал парень в лепешку расшибаться. А теперь тоскует по ей пуще всех нас.
Дневальный вернулся, вывалил возле печки охапку звонких, как стекло, досок и молча уселся на прежнее место.
Сержант с флажками хотел было достать табак, но раздумал, догадавшись, что капитан опять предложит свои плохие, слабые папиросы, от которых неловко будет отказываться. Лежащий на спине снова закашлялся, и рука его задергалась.
— Тоже из ее сынков, — кивнул сержант. — В санчасть не ложится. Возьмем, говорит, Городец, тогда пойду.
Хлопнула дверь. Вошел молодой регулировщик в заиндевевшей ушанке, с твердыми, как яблоки, красными щеками.
— Автобатовские подъехали, — сказал он, — кому тут до второго эшелона?
Ветер выл. По-комариному зудело треснутое стекло. Капитан сидел, не двигаясь, опустив голову и сжимая ладонями виски.
ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ
В старой даче стало пусто.
Почти все офицеры уехали: одни демобилизоваться, другие — в Москву, за новыми назначениями, и в большой комнате, где помещалась техническая часть дорожного отдела армии, остались только инженер-майор Юрцев — бывший начальник отдела — и старший сержант Нина Бокова, работавшая в отделе чертежницей.
Неделю тому назад бумаги были подготовлены к отправке, но вагонов для имущества штаба все не подавали, и комната была завалена ящиками и пакетами.
Инженер-майор Юрцев, оставшийся следить за отгрузкой, сидел у окна, поглядывая в сад.
День был серый, осенний. Клены равнодушно роняли желтые, заскорузлые листья. Шел мелкий, холодный дождь. Над деревьями тянулся серый дым. У калитки, поеживаясь ходил часовой.
— Можно мне на станцию сбегать, Александр Дмитриевич? — спросила Нина. — Может быть, вагоны подали. — Идите, — разрешил он.
Сквозь слезящиеся стекла было видно, как Нина зигзагами пробежала по мокрой аллее, прищемив пальцами ворот шинели под подбородком, и свежие следы медленно наполнялись мутной водой.
Инженер-майор затворил дверь, ведущую на террасу, достал лист бумаги и стал писать. «Милая Нина! — писал он, — хотел сказать все это словами, но на бумаге получится спокойней и обстоятельней. И, кроме того, прочитав это, вы сможете без поспешности и опрометчивости подумать и решить, как вам будет угодно».
Склонив голову набок, он перечел написанное. Ему не понравилось слово «милая» и он его вычеркнул. Не понравился и восклицательный знак после слова «Нина». Ему не двадцать лет!
«Во время войны я потерял жену и сына. Я совсем один».
Ему стало жаль себя и он зачеркнул эти строки, чтобы не вызывать у Нины такой же жалости. Ему не нужно от нее жалости.
Подумав немного, он написал:
«Мы с вами давно живем под одной крышей. Я привык к вам настолько, что мне страшно представить, как я теперь останусь без вас».
Инженер-майор долго колебался, прежде чем написать эти слова. В сущности он, занятый и днем и ночью, никогда не обращал на Нину внимания, и только теперь, когда начальник тыла уехал, связисты унесли телефон и приказы увязаны в папки, он словно впервые увидел ее и внезапно догадался, как незаметно и умело больше двух лет она облегчала его беспокойную фронтовую жизнь.
Во время войны у них были странные отношения.
Нина была хорошей чертежницей, но часто совершала мелкие провинности, раздражавшие инженер-майора.
Он вызывал ее к себе, предварительно напустив на свое добродушное, обрюзгшее лицо выражение официальной строгости.
— Как вы стоите, старший сержант? — обыкновенно начинал он.
— А как стою? — оглядывая свои большущие сапоги, спокойным, уютным голосом отвечала Нина. — По уставу стою, Александр Дмитриевич.
— Да вы в уставе, кроме обложки, ничего не читали… — продолжал инженер-майор, сердито глядя на чернильницу. Когда ему приходилось отчитывать Нину, он всегда почему-то смотрел на чернильницу. — Это вы из полотняной кальки носовые платки понаделали?
— Да, Александр Дмитриевич, — признавалась Нина.
— Не Александр Дмитриевич, а инженер-майор. А я вам что говорил? Говорил, чтобы без моего разрешения кальку не брать?
— Говорили.
— А вы взяли?
— Взяла.
Возникало молчание. Инженер-майор обдумывал, как ругаться дальше.
— Так я для вас платок сделала, Александр Дмитриевич. Вы все их растеряли, — вздыхала Нина.
— Да что у нас тут швейная мастерская?!
Инженер-майор в сердцах бросал карандаш на стол, раздражаясь от этого уютного голоса.
— Ну, извините меня, дорогая, — наконец говорил он, — но мне надоело вызывать вас каждый день… Все… Завтра же отправляйтесь в роту… Вы, верно, забыли, что на военной службе находитесь, милостивая государыня… Все… Завтра же…
Вечером она приходила снова.
— Ну, что вам надо? — хмуро встречал ее инженер-майор. — Вы в роту собирайтесь.
— Я уже собралась.
— Так что вам от меня еще нужно?
— А ничего не нужно, Александр Дмитриевич. Я вот на бумажке написала, где вещи ваши лежат. А то вы сами ничего не найдете. Кружка и помазок — в крашеном сундучке нивелирном, белье — в ящике, где винтовки, а «Мадам Бовари» под ножку чертежного стола подложена…
— Найду, найду, идите…
А ночью прибегал посыльный от начальника тыла с пакетом, надо было поднимать весь отдел, составлять срочные сведения, готовить схемы коммуникаций, и Нину снова приходилось оставлять в штабе.
«Странно, — подумал Александр Дмитриевич, — как часто мы замечаем в человеке плохое и как редко — хорошее».