Два бойца (сборник) — страница 44 из 52

Она встала и, с трудом передвигая онемевшими ногами, побрела в ресторан.

В меню, неразборчиво отпечатанном на папиросной бумаге, значились блюда с непонятными названиями. По кафе носились быстрые как вихри официанты. Один из них остановился возле Нюры, такой же молодец, как все они, прямо с первомайского плаката. Она заговорила с ним воркующим голосом, но он – нуль внимания. Она ткнула наугад в меню и через несколько минут ела что-то страшно наперченное и все следила глазами за официантом.

Прошло несколько дней. Нюра ходила на бульвар, как на службу, гуляла под пальмами до изнеможения. Потом шла в ресторан. Там, восхищенно поглядывала на ухаря-официанта, ела, давясь и перхая, что-то до того острое, словно оно было заправлено динамитом. Потом шла на танцплощадку.

В тусклом свете под баян кружились пары. Вокруг сидели зрители. Время было после ужина, они сидели и покойно переваривали пищу, наблюдая танцы.

Однажды от скуки Нюра пошла танцевать с какой-то девчонкой, нескладной, но, видать, заводной. Так и швыряла она глазами во все стороны. Сначала Нюра была за даму. Но девчонка сказала:

– Ой, я не могу за мужчину.

Они переменились местами. Вдруг девчонка вскрикнула:

– Ой, там один на меня смотрит!

Они остановились. Но мужчина подошел не к ней, а к Нюре.

«Не бог весть какой принцесс, но в общем ничего, – подумала Нюра, внимательно разглядывая его. – Ряшка, правду сказать, чересчур желтая и раздутая, как айва. Но ничего, привыкнуть можно…»

Они пошли в ресторан. За ужином Нюра завела светский разговор об Аркадии Райкине, о новых исканиях в области пиджака, о космосе. Мужчина в ответ только хмыкал, нагло рассматривал Нюру и глушил коньяк. Один раз он только рявкнул:

– А ты, часом, не из Улан-Удэ?

И замолк на весь вечер.

Заговорил он только в гостинице. Говорок у него какой-то странный, не акающий и не окающий, а какой то укающий:

– Ну, дувай раздювайся скурей!

– Что вы! Я совсем не такая…

– Вижу кукая. Ты меня, знаешь, не глупи. Зря на тебя хурчи перювел, что ли. Дувай лужись.

Нюра вырвалась и убежала.

У себя в комнате она села за стол и подперла тяжелую голову руками. Ей бы заплакать, да слезы не шли.

На столе стояла пепельница. Нюра схватила ее и шваркнула о батарею. Пепельница взорвалась стеклянными брызгами.

А утром Нюра пошла на станцию, купила билет и поехала домой.


Не знаю, Раечка, что люди видят в том юге? Пальмы? Так они, пожалуйста, есть и у нас в Поварихине, в клубе на кирпичном заводе. А мужики там на юге… Ой, Райка! Какие-то чересчур черные и все какие-то вялые. С нашими русскими разве сравнишь! Нет, какое там! Наши это ж такие специалисты улещивать да обхаживать. Нет, таких обхажеров, как наши русские, других таких нет. А те, южные, перед нашими чистые слабаки, и больше они никто. Я думаю, ты меня поймешь в этом вопросе.

Одеваются, правда, ничего, прилично одеваются, за это ничего не скажу. Даже официанты одеты как женихи, во всем черном, и галстук мотыльком. А вот жратва, знаешь, ни в какую. Заплатишь за обед восемьдесят копеек, а выскочишь с ресторана – что ела, что не ела. А приставучие они! Один прямо проходу мне не давал. Молоденький, быстрый. Только он мне не нравился. Не спорю, вежливый, внимательный. И с лица ничего. Да вот не по душе мне. Брови срослись, глаза как угли, руки косматые, ну чисто черт, только прирученный.

Еще один был… Такой из себя солидный. Не мальчишка. Немного, правда, с лица желтоватый. Возможно, малярик. Но представительный. Сам из Улан-Удэ. Вроде вдовец. Отставник. Домик у него имеется. Пенсио-нер-персоналыцик. Хоть сейчас в загс! «Извините, говорю, вы только не обижайтесь, но сердце у меня к вам не лежит».

И в общем, скажу тебе, Райка, такая меня апатия взяла, что я всю посуду в номере перебила. А это у меня уж верная примета: бью посуду, значит, отдохнула на все сто, домой пора.


С утра лило, а к полудню вышло солнце. Но – бледное, осеннее, и инженер Сизоконь с сомнением смотрел на дно кафе «Канава», где стояла большая лужа.

– Ну и что? – сказал Башкиров. – Ждать до просухи, что ли? Садись. Выпьем, сухо станет. Да ну, падай. Смотрю на тебя, сувалок ты, брат.

Сизоконь сел, поставил в траву бутылку и спросил с интересом:

– А что это значит: сувалок?

– Не знаешь? Пентюх это, вот что.

– А у тебя, Башкиров, от башкир не только фамилия.

– Брось, русский я. Сам не знаю, откуда ко мне эта фамилия.

– Да ты не обижайся. Башкиры от слова «башка». Башкиры народ башковитый.

Он выпил. Башкиров задумчиво смотрел в свой стакан.

– Что, не входит?

Башкиров встрепенулся:

– Эх, и надерусь же я сегодня!

– Надираются или от радости, или от горя. У тебя что?

Башкиров молчал. Сизоконь смотрел на него, сощурившись. Потом спросил:

– Говорил с ней?

– Ага.

– А она?

– Не поймешь: ни мычит, ни телится.

– Да ты сказал, что любишь ее?

– Намекнул.

– Как?

– Форсу, говорю в тебе, Нюрка, много, а в жизни ты не ухватчивая. Мужиков, говорю, не за тот кончик ловишь.

Сизоконь вздохнул:

– Дубина ты, брат. Тебе в живодерне работать, а не в любви объясняться. Надо было с душой: иди, мол, за меня, построим красивое счастье…

Башкиров вскочил. Кошки кандально зазвенели на нем. Он крикнул:

– А пошла она! Тоже мне! Выдрющивает из себя Христову невесту. А сама Крым и Рым прошла. Только под троллейбусом не лежала!

Он сел, спустил ноги в канаву. Выпил. Потом сказал зло и жалобно:

– Сплю и вижу ее…


Площадь у станции Поварихино вся в затвердевших отпечатках ног, – огромный барельеф из грязи. Нюра перебралась через него и теперь шла по дороге. По сторонам – заросли берез, елей, антенн. Вверху галочий галдеж. Зеленая хвоя напоминает о промелькнувшем лете. А седые стволы берез предвещают зиму.

У плетня Нюра задержалась. Долетел до нее запах вянущих цветов. Они пахли свежо и нежно. Они пахли детской беготней, молодым вином, губами юноши. Нюра подняла лицо к небу, и сентябрьское солнце целовало ее, целовало…

У себя в палисаднике Нюра остановилась. Ей не хотелось в дом, пустой, как нежилой. Она села на скамью. Там лежал камень. Нюра погладила его. Он был красный, теплый, шероховатый, ну как живой. Вот тут пришли слезы. Она плакала голосом. Она не унимала слез. Она думала, что ее никто не видит. Она не замечала, что с верхушки телеграфного столба на нее смотрит Башкиров.

Медленно, стараясь не греметь цепями, он начал соскальзывать со столба.


1967

Кармелина

Конечно, после того как венецианские лодочники, и рыбаки в неаполитанском порту, и лоточницы с площади Сан-Лоренцо во Флоренции, узнав, что мы – русские, воспылали к нам дружелюбием, меня не удивила та простосердечная радость, с какой нас принимала у себя Кармелина.

Собственно, честь открытия Кармелины принадлежит не мне, а моей жене. Она не захотела поехать со мной во всемирную приманку туристов – Лазурный грот: море было в то утро не очень спокойное.

Итак, в то время как я, опустив руку за борт лодки, пропускал сквозь пальцы волшебную бирюзовую воду, Софа бродила по путаным улочкам Капри, наслаждаясь полным отсутствием автомобилей. Этот остров для них запретная зона. Да, впрочем, они и сами сюда не сунутся: им не развернуться в тесных каменистых ущельях, именуемых здесь улицами, а иногда даже и площадями. Софа шла, то подымаясь, то спускаясь по древним ступеням, соединяющим ярусы городка. Иногда, чтобы пропустить ослика с поклажей, она прижималась к каменному барьеру, нагретому солнцем и ограждавшему крутой склон, обсаженный виноградником. Но тут же отшатывалась, когда из трещины выскальзывала ящерица и, игриво взмахнув чешуйчатым хвостом, ныряла обратно в прохладную скважину. Софа шла мимо лавчонок с плоскими белыми крышами, мимо агав, тянувших к ней свои мясистые листья. Когда солнце, назойливое, как муха, уж слишком досаждало ей, она становилась в тени апельсиновых деревьев, аккуратно обмазанных внизу известкой, словно натянувших на ноги щегольские белые гетры.

Иногда Капри вдруг чем-то напоминал ей приморскую окраину Одессы – Большой Фонтан. Чем? Я думаю, каменистостью, уступчатостью сбегающих к морю откосов, обилием глухих оград, поверх которых лезет зью-щаяся «Изабелла», гроздья акаций и алюминиевые кроны олив, – словом, не туристской витринной нарядностью, а своей коренной рыбачьей и виноградарской сутью.

Тут-то и произошло знакомство с Кармелиной. Заурядный домишко. Но дверь необыкновенная: на ней висели картины, как бы выставленные для всеобщего обозрения. Софа рассматривала их с удивлением. Они были написаны так, как если бы художник вознесся с кистью и мольбертом в воздух и оттуда наблюдал землю. Одна картина изображала Капри весь, целиком, окруженный морем глубокого синего цвета. Другая – крохотную каприйскую площадь короля Умберто I, которую все попросту называли Пьяцца. Казалось, картины сделаны ребенком, так они непосредственны и просты. Краски скупые, но сильные, и всюду огромное безоблачное небо.

Так она стояла и смотрела. Вдруг дверь отворилась – и на мгновенье стали видны стены, сплошь увешанные картинами. Вышла женщина, крупная, широколицая, лет сорока, в темном платье, совсем не элегантная, простонародная, даже какая-то старомодная. Это и была синьора Челентано, гораздо более известная – сейчас уже далеко за пределами Капри – просто под своим именем: Кармелина. Обе женщины быстро сошлись, несмотря на отсутствие общего языка, благодаря способности Софы мгновенно располагать к себе людей. Впрочем, нашлась и переводчица. Это была Анна-Мария Ромео. Когда Софа пообещала привести на следующий день меня, Анна-Мария Ромео оживилась и сказала:

– А ты не ревнивая? Я ведь очень люблю флирт.


Ах, как Анна-Мария готовилась к встрече со мной! Насурмила брови, подмазала губы, навела румянец на щеки. Она очень кокетлива. Этот вызывающий смешок! Эти зажигательные взгляды! И если ее нельзя назвать классической красавицей, то в каком-то смысле она героиня: ведь ей девяносто два года…