Два дня в райгороде — страница 4 из 8

Секретарь райкома, крупный, бритоголовый мужчина, излишне сдержанный и чуть высокомерный, как мы считали, рассказал нам, сколько уже засыпано семян в колхозах, куда мы поедем, какое там настроение и как нам себя держать. У нас были бутафорские деревянные винтовки, с которыми мы выступали в героической оратории, и он посоветовал не вынимать их из ящика, пока мы едем из села в село, иначе кулачье пустит слух, что мы вооруженный отряд, присланный отобрать и вывезти в Москву засыпанные колхозниками семена. Он сказал еще, что, покуда мы ехали сюда со станции, про нас уже сложили подлую частушку.

Частушку эту я давно забыл. В памяти осталось только, что «бригада» в ней рифмовалась не. без угрозы со словом «гады». И еще осталось смутное воспоминание о необычном, впервые испытанном чувстве, в котором странно перемешались неясная тревога, гордость, счастье.

Когда секретарь ушел, мы принесли соломы, пахнувшей морозцем, и постелили ее на полу. Прежде чем улечься, иные из нас еще постояли перед черными окнами с резко белевшими переплетами рам. Вглядевшись, мы начали различать сероватые от снега крыши, чуть проступавшие из темноты. Потом и небо увидели мы, почти такое же сероватое. Небо слилось бы со снегом, если бы не полоса потемнее, тянувшаяся между ним и крышами. Это были те самые первобытные леса, куда нам предстояло выехать утром.

Нам рассказывали, что весной, когда растает снег, на небольших полях в еловой чаще можно увидеть во множестве огромные моренные валуны; ледниковые озера там, и болота, и редкие, с высокими избами деревеньки на зеленых пригорках, уставленных теми же лобастыми валунами.

Мы увидели все это потом воочию.

Под нашими санями проламывался лед на озерах. Разувшись, мы переправлялись через сплавные реки по уходившим из-под наших ног скользким, холодным бревнам. Мы ехали верхами на неоседланных лошадях между исполинскими елями, и в лицо нам, кружа голову, шел от земли крепкий запах мокрой прошлогодней хвои, мха…

И каждый день мы выступали перед хмурыми, молчаливыми мужиками; у каждого из них сзади, на пояснице, заткнут был за ремень узкий топор на длинном топорище. На наших выступлениях были и женщины, глядевшие добрее мужчин. Полно было детей, которые сидели впереди всех на полу.

Происходило это в школе, на сдвинутых партах с настланными сверху досками. Или в чьей-нибудь риге, прямо на земле, — зрители в таких случаях смотрели представление стоя. Мы читали стихотворные речи, исполняли частушки, пели торжественные песни и показывали кукольные спектакли.

Мы успели привыкнуть к тому, что никто не аплодировал. Первый раз мы просто растерялись, но нам объяснили, что в здешних местах никогда не видели какого-либо театрального зрелища и не знают, что в знак похвалы полагается хлопать ладонью об ладонь. После нашего выступления многие из хозяев шли к амбарам, отмыкали замки, при свете фонаря отвешивали семенное зерно для первого в здешних местах коллективного посева.

У меня до сих пор хранится самодельный плакатик, написанный по трафарету на оборотной стороне обоев: «Засыпано семян — ржи… ячменя… овса…» Такие плакатики, проставив количество пудов, мы приклеивали к воротам или к дверям изб.

Но все это происходило потом.

Что же до того первого вечера в райкоме, то все мы, ребята с московских окраин, еще не умея об этом сказать, даже подумать, впервые ощутили себя взрослыми гражданами.


Послеполуденная истома провинциального будничного базара.

Мы заглянули сюда с Андреем Владимировичем по дороге в райком, надеясь на случайную встречу с кем-либо из наших деревенских знакомых. Может статься, нам повстречается кто-нибудь из Любогостиц или из соседних деревень и мы узнаем, дома ли, в городе, или в областной центр уехал Иван Федосеевич, тамошний председатель. Нам очень важно повидать его сейчас, после недавнего закона о реорганизации МТС.

На рынке пустынно, тихо. Блестит жидкая грязь на мелком, круглом булыжнике мостовой. В темных промежутках между стенками палаток, в углах под заборами синеет смерзшийся грязный снег, — оттуда несет холодом и затхлостью. А мокрые, наслеженные деревянные площадки, на которых стоят узкие столы под навесами, желтеют и дымятся в лучах солнца.

Две или три городские старухи дремлют над эмалированными ведрами с квашеной капустой и крупными, будто заржавевшими солеными огурцами.

В мясном павильоне мясник рубит свиную тушу на широкие и тонкие бело-розовые куски, а колхозница, которой принадлежит эта туша, вздыхает, мнется, не смеет ему сказать, что хватит, мол, довольно, все равно покупателей уже нет, пускай бы до завтра полежала неразрубленной.

Тут народу побольше, чем в молочном павильоне, где почти пусто.

Но это не столько покупатели, сколько рыночные завсегдатаи, люди всё пожилые, старые, которые ходят сюда, как англичане в клуб. Старикам этим интересно, каков и откуда привоз, что почем; если же какому-нибудь товару цена дешевая, то они и купят. Они собираются по большей части здесь, около мяса, потому что этот продукт солидный, можно сказать основной, не то что яички или какая-нибудь морковь. Они твердо убеждены, что от мяса у человека вся крепость, и разговоры о том, будто в их возрасте оно вредно, считают пустой болтовней. По их мнению, вредной пищи, если она свежая, вообще не бывает, а есть пища слабая — для слабой работы, скажем картошка, молоко, и есть пища сильная — для сильной работы, например мясо, каша. А старому человеку именно сильная пища и нужна.

Эти старики, по преимуществу недавние продавцы, буфетчики в закусочных, заведующие ларьками, портные, швейцары, начинавшие работать «мальчиками» лет шестьдесят тому назад, почти все происходят от райгородских посадских людей. В древних переписных книгах я находил прозвища, от которых пошли их фамилии: Мосолов, Куракин, Тютнев… В первом случае родоначальником был Мосол, в старину этим словом называли здесь перекупщиков холста. Во втором случае предка кликали Курака, иначе говоря — портной или писец, который шьет или пишет неряшливо, дурно. Что же до третьей фамилии, то произошла она, скорее всего, от урочища, возле которого стоял двор ее основателя, потому что тютней в этих краях, говорят, называли болото с перехватом, узкое в одном месте.

Однако не одним лишь происхождением своим любопытны завсегдатаи районного базара. Такие вот старики располагают множеством точных сведений, касающихся различных обычаев, работ, особенностей и свойств какого-либо продукта, всех вообще обстоятельств деревенской жизни, которую знают доподлинно, так как с отроческих лет кормятся около крестьянина. И язык у них на диво хорош, в нем соединилась близкая к сути вещей речь земледельца с острословием приказчика или полового.

До меня доносится чей-то рассудительный, неторопливый голос: «Курица, если на ногах, рублей двадцать, битую — за пятнадцать отдадут».

Я вспоминаю, как Михаил Васильевич Грачев, относящийся к этой же категории людей, ответил однажды на обращенный к нему запоздалый упрек: «Брови надо вовремя подымать!» От него же я услышал в жаркую пору лета: «Горох весь окатился», то есть перезрел, круглый стал, крупный, и сразу на память пришло старинное «скатной — или самокатный — жемчуг».

Припоминается еще и раннее утро первого дня охоты, когда тот же Михаил Васильевич из своего окошка кричал через дорогу соседу, потерпевшему, видать, неудачу: «Александр Иванович, уток не продашь?» И сосед, секунды не думая, ответил: «Продаю только связками по двенадцать штук: три кряковых, три чирка, три шилохвостых, три нырка».

В эти мои размышления врезается фраза, добродушно адресованная самому себе стариком, торгующим у колхозницы свинину: «На базаре два дурака: одному хочется дешевле купить, другому — дороже продать».

Не встретив ни одного знакомого, мы уходим с базара.

Андрей Владимирович говорит, что время сейчас такое — выедешь из дому — на санях, а возвращаться надо на телеге, поэтому из дальних деревень никто на базар небось и не ездит… Да и поздно уже — обед!

Мы идем медленно, в тяжелой зимней одежде, нагретой солнцем.

На грязном тротуаре перед базарными воротами пестреют нестерпимо яркие бумажные цветы, блестящие деревянные яички, матрешки, маленькие фантастические колесницы с зеленым и красным узором на белой древесине колес и кузова. Мимо, покачиваясь, проезжают автоцистерны с горючим, тяжелые грузовики с бумажными пакетами минеральных удобрений или фанерными ящиками в цветных этикетках, — мокрыми, черными, рубчатыми своими колесами они мнут и месят желтоватый рассыпчатый снег…

Пахнет рогожей, керосином, старыми бочками из-под селедок.


В кабинете секретаря райкома светло и жарко от солнца, от пыльных столбов света, от горячих стекол шести окон. Только что здесь была экскурсия из соседнего района, а теперь вошли приглашенные секретарем представители двух колхозов, которым райком советует объединиться.

Товарищи рассаживаются вдоль стены, противоположной окнам, — там, вероятно, прохладнее, потому что кирпич долго держит зимний холод.

Деловой разговор еще не начался — ожидают председателя райисполкома, которому только что позвонили. И пока Василий Васильевич спрашивает товарищей, как они доехали, какова дорога, я разглядываю каждого из них — троих мужчин и одну женщину, — стараясь угадать, кто кем работает. Я знаю, что среди них должны быть два секретаря партийных организаций, председатель сельсовета и председатель колхоза, — второй председатель колхоза, известный по всей округе Фрол Ионыч Авдеев, умный и неторопливый старик, говорили мне, болен. Колхоз, где он уже много лет председателем, один из пяти или шести самых богатых в районе. Надо полагать, объединяют его с колхозом средним, если не слабым. Значит, трудность в том, чтобы склонить к этому делу «богачей». Но кто тут представляет их, кто из всех четырех — секретарь партийной организации богатого колхоза? На первый взгляд каждый может им оказаться, кроме, пожалуй, самого старшего из них, мужчины лет сорока с лишним.