Два долгих дня — страница 11 из 15

Тарабрин сидит на траве как-то боком. Лицо его бледно, он без каски, глаза — даже в сумерках видно — лихорадочно блестят. На коленях — немецкий автомат.

— Ранили в ногу, — говорит он, дергаясь от боли. — Еле дополз. Полный сапог крови.

Селезнев и Симоненко подхватывают Тарабрина, несут его к окопу. Мягко опустили на ступеньку.

— А Забелин убит, — продолжает Тарабрин, вытягивая ногу. — Лежит под сосенками…

— А немцы? — спрашивает Селезнев.

— Немцы там, за болотом. Ушли…

— Сержант, разреши я принесу Забелина.

Селезнев смотрит на Симоненко и кивает головой…

— Только помоги мне наложить жгут.

Селезнев разрезает ножом голенище сапога, Тарабрин тихо охает, когда ему накладывают жгут. Пуля ударила в икру, а другого отверстия нет. «Видно, пуля засела там», — думает с горечью Селезнев, забинтовывая ногу.

Через полчаса возвращается Симоненко. Несет Забелина. «Легкий, как мальчишка…» Симоненко кладет его прямо на бруствер, вздыхает и говорит, ни к кому не обращаясь:

— Ну вот мы и опять вместе…

15

Селезнев подсчитывает боезапас. Патрон за патроном процеживает он сквозь свои огрубелые, узловатые пальцы. Один пулеметный диск и тридцать два патрона россыпью, четыре гранаты… Да вот еще бутылки. «На сколько этого хватит? На полчаса — не больше…» — думает Селезнев, соображая, как ему поступить сейчас, пока ночь, пока немцы молчат.

«А может, из полка подошлют к нам кого-нибудь, принесут патроны и гранаты. Нас же теперь осталось двое, Тарабрина надо в санбат…» Селезнев косится в сторону переправы и говорит Симоненко таким тоном, будто речь идет о самых обыкновенных вещах:

— Отдохни, Симоненко, теперь до рассвета нас не тронут… Не полезет он ночью…

— Ребят бы надо похоронить, — отвечает глухим голосом Симоненко. — Не будут они так лежать…

— Сделаем, все сделаем, — бурчит Селезнев и снова просеивает патроны сквозь пальцы.

Тарабрин неподвижно сидит на ступеньках окопа, левая брючина у него разрезана выше колена, ниже бинты с проступившими пятнами крови. Тарабрин молчит. С тех пор как он приполз сюда, он молчит.

О чем он думает? Взгляд его неподвижно уставлен в угол окопа, туда, где лежит Шиниязов. Войны для Шиниязова уже нет, и для Забелина война кончилась. А он, Тарабрин, жив, но что он сейчас значит для товарищей? Тяжкая обуза — не больше. В распоряжении их ночь, за эту ночь его должны отправить в санбат, значит, надо ждать, пока соберутся и отправят, и он ждет, не торопит товарищей, молча слушает их разговоры, с какой-то отрешенностью воспринимая все их беспокойства. Что он может теперь сделать?

Темная глыба сгоревшего танка возвышается позади. Тарабрину сейчас кажется непостижимым, что эта бронированная громада пронеслась над ними и не только не причинила им вреда, но сама рухнула, вспыхнув от гранат, посланных в нее Селезневым и Шиниязовым. Подумать только — две связки гранат решили все, и, если рассказать кому, что танк проутюжил их окоп, чего доброго, тебя сочтут просто вруном.

Мысли Тарабрина без всякой последовательности переносятся в лощину, где они ползли вместе с Забелиным, мелькнула нескладная, долговязая фигура этого парня — с карабином, выставленным вперед. Но все это нечетко, туманно… И опять Тарабрину кажется непостижимым, как он уцелел в этой лощине, ведь немцев было больше десяти, и собственное его поведение в той лощине, когда он поднимался и делал прыжки в стороны, падал, кидая гранаты, стрелял, — все кажется сейчас будто во сне. И собственное ранение кажется до крайности странным, он даже не помнит, когда это произошло — тогда ли, в момент его последнего броска на немцев, или еще раньше, когда он, чтобы ввести их в заблуждение, петлял по лощине…

Темная ночь вокруг, плавают на горизонте багровые вспышки, тяжелый гул слышится на шоссе и там, где переправа.

— Пойду посмотрю место, сержант, — говорит Симоненко.

Селезнев понимает, о чем идет речь. Он машинально кивает головой и идет следом за Симоненко к обрыву.

— Вот здесь будет хорошо. Сухо, место высокое… — Симоненко говорит таким тоном, будто Шиниязов и Забелин — живые и для них очень важно, где им лежать.

Селезнев опять кивает головой и смотрит вдоль берега в сторону переправы. Мягко поблескивает внизу вода. Сплошной темной стеной выступает напротив лес, только кустарник рядом еще просматривается. Стрельба слышится где-то далеко, разрывы ухают глухо, лениво. «Что они там — забыли про нас, — думает Селезнев, — или ждут, когда мы пошлем связного… Тех, за бугром, видно, смяли, значит, теперь тут открыто… А нас только двое… Тарабрина надо бы отправить…»

Надрывный, тяжелый гул слышится в небе.

— Идут, — говорит Симоненко.

Самолеты летят каким-то странным порядком. Одна группа ниже и впереди, вторая, уступами, сзади и метров на пятьдесят выше.

Первая группа минует лес на том берегу, слышатся взрывы, вспыхивают подвесные ракеты-фонари. Вторая группа, не отклоняясь, летит дальше.

— Десант выбрасывают, сволочи, видишь — десант, — говорит Симоненко.

Воет, грохочет где-то за лесом, бомбардировщики разворачиваются и кружатся там хищной стаей. Косо мелькает луч прожектора.

— Ты погоди копать, — произносит в тяжелом напряженном раздумье Селезнев. — Тут надо узнать… Я пойду, понял… Останешься за меня…

— Может, мне, сержант…

— Нет, — отрубает Селезнев твердо и, подхватив автомат, направляется вдоль берега к переправе. — Посматривай тут. Я быстро, — добавляет он, оглянувшись, и вскоре его фигура скрывается в прибрежных кустах.

Симоненко стукает лопатой, сбивая с нее землю, и шагает к окопу. Тарабрин сидит все в той же позе. Он едва взглянул на подошедшего Симоненко, цедит сквозь зубы:

— Что там?

— Сержант в полк пошел, узнает… А я могилу выбрал ребятам. Сухо, на бережку, высоко…

— Им теперь все равно, — ворчит Тарабрин.

— Конечно, все равно, — соглашается Симоненко. — Только на берегу лучше… — И, чтобы переменить разговор, спрашивает: — Нога ноет?

— Ноет, — вздыхает Тарабрин.

— Да, — тянет задумчиво Симоненко, — месячишка два придется тебе поваляться в госпитале…

— Больно ты умен, я посмотрю, — зло говорит Тарабрин. — До госпиталя еще ползти надо… Оставили на пятачке — и никакой связи. Никакой команды нет. Разве это порядок?

Симоненко молчит. Он понимает, что Тарабрину сейчас лихо, нога гудит, и вообще он сейчас не в себе. Поэтому он не сразу отвечает Тарабрину, идет к кустам и приносит шинель.

— Давай подложу, чтобы помягче. А то от земли и простуду схватишь. — Он ловко подсовывает под Тарабрина шинель, осторожно, чтобы не побеспокоить, подкладывает под ногу скатку из плащ-палатки. Затем свертывает цигарку и, затянувшись, говорит спокойно: — Насчет команды. Чего тебя беспокоит? Есть сержант, он командует…

— Сержант, — прерывает его Тарабрин. — Тоже мне фигура. Он знает не больше нашего…

— Ну так что? Сейчас пошел и все, что надо, узнает. А командовать он может, ты это сам хорошо видел. Пожевать не хочешь?

— Не могу, — отвечает Тарабрин, и даже впотьмах видно, как дергается его бледное лицо. — Не могу, когда рядом мертвый.

Симоненко копается в вещевом мешке, достает оттуда кусок сухой колбасы и сухарь, громко жует.

— А я ничего, спокойно отношусь, — размышляет он. — Погиб человек, что же тут делать… Война.

Хруст сухаря и громкое чавканье раздражают Тарабрина, но он молчит. Со стороны дороги снова доносится тяжелое урчание, что-то там громыхает и катится — вал за валом. Симоненко прислушивается, стараясь угадать, что там происходит.

— Все-таки мы его здесь не пропустили, — продолжает Симоненко. — Уж как рвался… А не вышло. Вы с Забелиным вовремя подоспели. Не вы, так лежать бы нам здесь всем. Вишь, как приструнили, и не суется больше.

— Погоди, утром сунется, — зло вставляет Тарабрин.

— Сунется и опять получит, — спокойно отвечает Симоненко и снова начинает громко жевать.

И, странное дело, этот хруст и жевание, которые только что раздражали Тарабрина, сейчас действуют успокаивающе. «Сунется и опять получит…» Стоять крепче, стоять… Конечно, кого-то из них не будет, кто-то погибнет, так что ж, ведь война, на то они и пришли сюда, чтобы драться, чтобы не пускать его к себе. Стоять насмерть. Тарабрин вдруг взглянул на себя со стороны — с простреленной ногой, в бинтах, без сапога, в порванной гимнастерке, — сострадание и злость охватили его. Теперь ему предстоят месяцы долгого лежания в госпитале, глубокий тыл, а ему так хочется, так необходимо, — ведь он же знает, что такое — стоять насмерть, — так необходимо быть рядом с ребятами, чтобы убивать, как можно больше убивать врагов.

Шорох и шаги доносятся от кустов. К окопу быстро шагает Селезнев. Он один. Отдышавшись, проходит по краю окопа у самого бруствера, будто что-то соображая, глядит на распластанное тело Шиниязова и, стараясь казаться спокойным, говорит:

— Сейчас похороним… Сейчас… — И, помолчав немного, добавляет глухо: — На переправе немецкие танки…

16

Забелина опускают в окоп рядом с Шиниязовым. Накрывают плащ-палаткой. Постояв немного, Симоненко и Селезнев начинают копать лопатами землю. Тарабрин сидит в стороне, слушает, как стучит земля.

Потом Селезнев подходит к груде шинелей и мешков, откидывает необходимое в сторону. Пулемет, винтовки, шинели относят к реке. Затем возвращаются за Тарабриным. Скрестив руки, на которые тот садится, медленно, тяжело сопя, спускаются по обрыву.

— Сначала переправим оружие, одежу, — говорит Селезнев.

Симоненко быстро раздевается, увязывает вещи. Два узла. Один из них, побольше и потяжелей, с пулеметом, он берет в руки и, держа его над головой, входит в воду.

— Я сейчас вернусь, — говорит он.

— Конечно, — отвечает Селезнев, помогая раздеться Тарабрину. Он хочет сказать, чтоб Симоненко дождался его на том берегу, но потом решает, что не стоит, река не так широка, и затягивать время опасно. — Старайся к тому дереву, — тихо напоминает он.